Он слишком юн, чтобы слова взволновали его больше, чем первый в жизни не материнский поцелуй. И все же они тоже отзываются, искрят но уже иначе, мелко и колко. Людвиг касается скулы, на которой горит нежное касание губ, с усилием выпрямляется, отведя неряшливые пряди, и, помедлив, кивает. Ведь это не пророчество и не совет, лишь эхо собственных мыслей, преследующих все настойчивее.
Я бы уехал. Он медлит. Я бы сбежал. Но мать она же пропадет. Понимаешь? А отец может и сжить со свету Каспара и Николауса
«Если у него не будет меня».
Она серьезно склоняет голову.
У тебя доброе сердце. Может, ты и прав, но помни: это не твоя река.
Избегая ее взгляда, Людвиг закрывает лицо ладонями. Может попросить еще поцелуй в утешение? Нет, разве о таком просят? Он так и не попросил даже назвать имя, слишком горд. Да и что подарит поцелуй, кроме краткого облегчения?
Мать недомогает уже почти беспрерывно; летние дни, когда румянец цвел на ее щеках, Людвиг может посчитать по пальцам. Врачи стали в доме вечными гостями, а в их отсутствие мать неизменно на ногах: готовит, убирает, штопает за жалкие дукаты чужую одежду. Она слепнет, потому что свечи экономятся; ради подработок жертвует сном, но выбора нет. Отца не повышают в капелле, его прекрасный голос подурнел, а любовь к вину перерастает в страсть. Немного и речь зайдет об отставке. Он все злее, все требовательнее к Людвигу, недавно переступил еще черту: побил Николауса, притащившего в дом очередную связку трав. Нико девять, он даже не понял, за что его отходили по спине указкой. Позже Людвиг нашел его ничком на полу в детской, не плачущим, но мертво глядящим в стену. Никогда, никогда прежде Людвиг не видел у брата удивительно, дурацки улыбчивого такого лица, будто вылепленного из грязного воска. Мать спала. Она ничего не знала, как и почти всегда: отец умел выбирать время. Захотелось рассказать, оглушить ее отчаянием: «Защити нас наконец, защити хоть Нико», на свою-то защиту Людвиг не надеялся, но крик умер на губах. Людвиг помог брату сесть и, когда тот хрипло сказал, что больше не сорвет ни былинки, возразил: «Ты будешь знаменитым фармацевтом и спасешь много людей. Просто помни это, что бы тебе ни говорили и кто бы тебя ни бил. Я знаю, мне нагадали ветте». Людвиг предпочел бы, конечно, сказать другое: «Тебя никто больше не тронет, я не дам», но выполнить такое обещание у него не хватило бы сил. За ветте, о которых брат проболтался, Людвигу потом досталась трепка, но он-то привык. Мать и об этом не узнала, ей некогда было приглядеться, она в очередной раз надорвалась и слегла. Ничего нового, Людвиг давно старается не злоупотреблять ни ее нежностью, ни тем более защитой. Ему достаточно улыбки и пожелания доброй ночи. Он обходится малым, надеясь хоть так облегчить ее жизнь. И вместе с тем
Куда бы ты хотел? спрашивает Безымянная. Давай помечтаем.
Слабо улыбаясь, рассматривая отблески витража на полу, он наконец признается:
В Вену. Музыка звучит там даже из карет. И там есть один композитор
И он рассказывает ей о Моцарте. О наваждении, от которого так и не излечился.
Дело уже не в отце. Моцарт давно не вундеркинд, нет, даже лучше: он вырос в Гения. Моцарт единственный, кому не стыдно подражать, единственный, на кого Людвиг пишет вариации, полные обожания и попыток сказать: «Я тоже что-то могу». Его не слышат с высот, но пока он и не хочет, наоборот, боится быть услышанным.
Ни разу он не видел Моцарта вживую, но при звуке чарующего имени «Амадеус» перед внутренним взором возникают Аполлон, Икар и Орфей в одном облике. Вечный юноша, творец с лазурным взглядом и поступью счастливца, укравшего поцелуй Судьбы. Кто еще дерзнул бы написать шальное, дышащее Востоком «Похищение из сераля»[5]? Кому с одинаковой легкостью дадутся концерты, рондо, сонаты, симфонии? Только ему сказочнику и шуту, шулеру, поэту, дуэлянту[6]. Под его пальцами оживает мертвая мелодия самой убогой посредственности, заполучить его в оркестр на концерт честь. Он уже подарил миру больше, чем многие старики. Даже его парики производят фурор, а сколько шума он делает остротами, смеша самого императора! Старшего друга лучше не представить. Наверное, света, излучаемого Моцартом, хватает на всех, кто осторожно ступает в его хрупкую тень.
Безымянная слушает, стоя рядом и слегка раскачиваясь с носков на пятки.
Совсем непохож на тебя, наконец задумчиво изрекает она.
Думаю, он был бы рад меня учить! в запале продолжает Людвиг, настроение его от одной мысли улучшилось. И мне кажется ты не права, мы похожи или я смогу стать как он со временем! Если бы только я мог его увидеть, поговорить с ним хоть раз!
Но Безымянная погрустнела. Поняла, что не сможет последовать за Людвигом в столицу? Она правда ветте? Ветте обычно привязаны к дому, улице, городу, окружающему его лесу но дальше не простирается власть даже самых могучих. Мысль заставляет закусить губу. Каково без нее? Может, она и дочь Тайных, но он-то видит ангела, никак иначе. И что же
Отдохнул? Она улыбается тихо и странно, отвлекая. Поиграешь мне еще?
Нет. Спрашивать о ее печалях страшно, выдумывать их еще страшнее. И он играет с новыми силами, играет, пытаясь сделать мелодию молитвой. Пусть, пусть все сложится головокружительно. Тогда отец не посмеет браниться, не поднимет руку на братьев, сломает указку. Он воспрянет духом и станет чаще подставлять лицо солнцу; на стол вернется яблочный пирог, а однажды Людвиг увидит родителей танцующими, босыми и счастливыми. Нужно только очень, очень постараться.
В какой-то момент он оборачивается и тихо спрашивает:
Может быть ты Анна? Так зовут гениальную в прошлом сестру Моцарта.
Но рядом снова никого.
Если бы я мог тогда представить подлинную твою прозорливость, я задумался бы над тем, как опечалили тебя мои мечты, и увидел бы некий знак. Но нет же. Окрыленный твоим одобрением, я стал еще рьянее искать пути к тому, чего желал.
Сначала судьба была против: за помощью я обратился к курфюрсту, который приятельствовал в Вене с моим кумиром и посещал с ним одни салоны. Но не стоило заикаться, что я рвусь к Моцарту не в гости, а в ученики: Макс Франц желал наполнить талантами свой двор, а вовсе не раздаривать эти таланты столицам, где правили его братья и сестры. Меня он по каким-то причинам считал весьма себе талантом, да еще протеже, которого нужно почаще таскать с собой на манер мопса и учить жизни. Поэтому, обрушив на мою голову категорический отказ, курфюрст напрямик объяснил и причины. Они были разумными, озвучивались без злобы или обиды но мне многого стоило не бросить в его румяное лицо тарелкой, как бы крамольно это ни выглядело.
Тогда мы инкогнито, будто заговорщики, сидели в темной пивной при гостинице «Цергартен»: Макс Франц обожал подобные игры куда больше, чем августейшие мероприятия в резиденции. Тем более я сам не хотел поднимать шума, догадывался: отцу доложат о каждом моем шаге, не приятели из капеллы, так Каспар, который потихоньку плелся по моим музыкальным следам и как-то незаметно приобретал скверную привычку ябедничать за пару монет.
Ты дорог мне, Людвиг! гаркнул курфюрст, стукнув по столку пивной кружкой. Моя скромная чарка с разбавленным рейнским подскочила. Дорог, и, знаешь ли, я не жажду отпускать тебя в лабиринт к Минотавру!
Вы зовете Минотавром герра Моцарта? удивленно уточнил я, наблюдая, как он уписывает жареные свиные уши из внушительной, с его голову размером, миски.
Я зову лабиринтом Вену, поправил меня его высочество, вгрызаясь в особенно сочный хрящик. А Минотавр там не в единственном числе даже любезный брат мой[7] тот еще Минотавр, мне ли не знать. Испортят они тебя, навьючат своими мечтами и пороками, а то и растлят, это они могут, м-м-м держись лучше меня, а?
И он густо, довольно засмеялся, а я нахмурился. Заметив это, он вздохнул, сделал еще глоток пива и подался ближе, шмыгая грубоватым для такой августейшей особы носом. Он очень любил, чтобы ему улыбались, и ненавидел насупленные брови.
Не сердись, милый Мавр, зарокотал он. Но ты юн, впечатлителен, творишь кумиров, а это, скажу я тебе как лицо духовное, как архиепископ[8]
У меня всего один кумир. Перебивать было неучтиво, но я не сдержался, а он, привыкший к подобному и бессовестно забавлявшийся моим несахарным характером, заявил:
Даже этого много. И он кинул в рот очередное свиное ухо.
Мы помолчали пару неловких, унылых минут, за которые я успел трижды пожалеть о попытках разжиться помощью, а его высочество осушить кружку. Ее тут же обновила дочь хозяйки и, проходя мимо, бросила на нас долгий взгляд. Я потупился, а курфюрст, и так тучный, приосанился, раздуваясь до размеров горы. Темноволосая, белокожая Бабетта Кох отличалась и красотой, и проницательностью, вся в мать. Не сомневаюсь, она поняла, с кем я выпиваю, но не подала виду. В этом заведении секреты хранили не хуже, чем готовили жирные закуски и подначивали гостей спускать на выпивку последнюю монету.
Фройляйн Кох плыла сквозь гомонящую толпу к спуску в винный погребок, а я глядел на ее тонкий стан, широкие бедра, все, что служило несомненным украшением корсажа а думал опять о тебе. В рассудке, раскаленном дымом, шумом, спиртным и пустотой разговора, сами обрисовывались контуры твоего тела, к которым я никогда не приглядывался так, как созерцал прелести Бабетты. Но мне казалось, линии твоих плеч куда филиграннее, поступь живее, а ключицы похожи на молодые ветки сирени О боже. Зачем я вообразил подобное, зачем признаюсь теперь?
Очнувшись, я встряхнул головой и облизнул враз пересохшие губы.
Я не тиран, Людвиг, заговорил его высочество, попробовав новое пиво. Но поддавать воздуха в твой монгольфьер[9] не стану. Чтобы ты сейчас не спустил меня с лестницы, давай-ка мы просто заключим пари Он отпил еще и даже причмокнул, то ли от удовольствия, то ли от предвкушения. Обожаю такое!
Я вяло кивнул, хотя какая там лестница? Даже мысль о тарелке, летящей в его круглое, счастливое, словно у огромного поросенка, лицо уже была постыдной. Пари оказалось простым, как и все хитрости этого от природы бесхитростного человека. Если я сам разживусь хоть захудалой рекомендацией, благодаря которой Моцарт откроет мне двери, курфюрст подпишет отпуск с сохранением жалования, в любое время дня и ночи. Если же нет, я могу считать себя баловнем судьбы, берегущей меня от бед. Я согласился. Что еще было делать? Он допил пиво, я вино. Пахучие свиные уши, к счастью, кончились раньше. На прощание я спросил курфюрста об одном:
Ваше высочество, почему вы вдруг разлюбили Моцарта?
Мы уже стояли на улице, под крупными горошинами звезд. Мой славный покровитель зевал, покачивался и влажным взглядом обшаривал «Цергартен»: надеялся, что Бабетта махнет из окна? Я отвлек его, повторив вопрос. Он правда волновал меня: еще недавно по Бонну ходили слухи, будто Макс Франц от моего кумира без ума, позвал его придворным капельмейстером, даже заручился согласием но должность получил другой человек, слухи смолкли, а его высочество я не мог не подметить словно бы спотыкался о саму фамилию Моцарта раз за разом и по возможности не произносил ее сам.
Он отвел взгляд от желтых глаз-окон и поднял голову к небу, рассматривая теперь рассыпанный звездный горох. Он задумался. Я его не торопил, по отцу зная, как сложно проспиртованному человеку находить нужные слова. Наконец курфюрст их нашел. Бегая взглядом от одной звезды к другой, он сказал:
Видишь это небо, милый Мавр? Оно бескрайнее, непредсказуемое и не слушает даже императоров. Сегодня улыбается и дарит радугу, завтра туманится и грохочет, а послезавтра бьет тебя градом или швыряет под ноги молнию. Так вот, некоторые люди, гении в особенности они такие же. И Моцарт из этой братии. Его невозможно любить или не любить, только греться и вовремя прикрывать макушку. Доброй ночи.
Разразившись этим загадочным, полным запинок монологом, его высочество махнул мне, шатко развернулся и вперевалку побрел через площадь, к дремлющим в ожидании седоков экипажам. По пути он мурлыкал точнее, горланил, но наверняка был уверен, что именно мурлычет нежнее нежного:
Бедный Гете По сторонам его высочество не глядел, риск, что кто-нибудь его собьет, был немал, но я не озаботился его судьбой и не пошел следом. Я сердился, а буря чувств внутри требовала действий. В отличие от его высочества, я всегда любил небо. Каким бы непредсказуемым оно ни было.
Некоторое время я списывался со знакомыми издателями[11] и говорил с наиболее знатными друзьями друзей, но шансы выиграть пари не повышались: большинство либо не знали Моцарта близко, либо недолюбливали, либо не жаждали быть посредниками в щекотливом деле. Тогда скрепя сердце я обратился наконец по второму очевидному, но долго игнорируемому адресу. Не то чтобы я рассчитывал на успех; Моцарт все больше напоминал мне какого-то небожителя, к которому проще по-разбойничьи влезть в окно, пока он спит но удача улыбнулась.
Я раскрыл секрет дорогому герру Нефе. Вдруг у него есть знакомства в Вене хоть пара музыкальных друзей, приобретенных в юношеских путешествиях с театральной труппой? У странствующих артистов часто находится в прошлом что-то обескураживающее, от внебрачных детей в королевских дворцах до алмазов, зарытых под дубом. Я не прогадал: у герра Нефе нашлись связи. И он, наслушавшись моих речей, в конце концов пообещал невиданное: если я буду прилежно заниматься в ближайшее время, выхлопотать для меня аудиенцию. Я едва верил счастью!
Договаривались мы опять тайно, точно о преступлении, и не зря. Отец, едва прослышав о моих планах, пришел в ярость. Буря грянула быстро и не пощадила никого.
Ты должен был превзойти Моцарта, а не пойти к нему в служки! заявил он, поймав нас с Нефе у капеллы. Знаю я это ученичество, тебе нечего делать в столице, тем более с ним! Забыл, какие о нем сейчас ходят слухи? Развратничает то с одними, то с другими, пьет, водит дружбу с масонами, дерзит императору и
Разочарование его в том, кого прежде он сам навязал мне в кумиры, выглядело криводушным. Я не мог не отметить, как перекашивалось при каждой инсинуации лицо герра Нефе; вдобавок я сгорал от стыда из-за того, что меня распекают при нем, словно сопляка. Моцартом учитель восхищался не меньше моего, и я представлял, чего ему стоит держать себя в руках. За это я всегда особенно уважал герра Нефе а ведь я мало кого уважал. В таком болезненном, сгорбленном существе с тонкими чертами и мягкими локонами столько благородного, благожелательного спокойствия. Долгая борьба с недугом[12], на удивление, превратила его не в злобного ипохондрика, а в настоящего воина-дипломата. В сравнении с ним я был что брехливая пушка рядом с бесшумным, но разящим кинжалом.
И я, и герр Нефе выслушали отца без возражений, и конечно же я поспешил согласиться, понурив голову. Но вскоре учитель отвел меня в сторону и утешил:
Полно вам, мечта слишком близко, чтобы отступать. А что до Моцарта Мы достучимся. И право, не бойтесь, он не так ужасен, просто свободолюбив. Как вы. И ему тесно в собственном городе. Как вам. И вспомните же тут он подмигнул, что его настоящий успех начался, когда он удрал от отца! Уверен, и у вас хватит храбрости.
Я улыбнулся, уверив его, что именно так, и мы расстались.
Я считал дни, преисполненный новых надежд. Правда, кое-что омрачало их: ты почти перестала приходить, помнишь? А я думал о тебе, думал все чаще, хотя всевозможные девушки появлялись вокруг меня может, менее красивые, но, по крайней мере, точно видимые не только мне и не ускользающие в зачарованную неизвестность от неосторожного оклика. Что еще надо для радости человеку, вступающему в пору юности, мнящему себя недурным и готовому к великим свершениям?