Несправедливо, прошептал я и вспомнил отчего-то всех своих умерших во младенчестве сестер, потом единственную живую больную крошку, родившуюся недавно. Я сравнил их с чужой сестрой, у которой тоже в какой-то мере отняли жизнь, ведь продолжение я примерно знал: Анна Мария Моцарт давно замужем за старым сановником, увезшим ее в озерную глушь. О ее музыке не слышно ничего.
От их с Вольфгангом нежности остался пепел, в пепел превращаются и его отношения с отцом, продолжил Сальери. Он разглядывал уголья, пока еще ослепительно жаркие. Вдобавок герр Моцарт-старший умирает, и, наверное, Вольфганг не может понять, чем станет для него эта смерть, сумраком или зарей Он вдруг опять повернулся ко мне, закусившему губу. Вам близко это да?
Да, пролепетал я, почти задохнувшись.
Мой отец, судя по крикливости и силе ударов, не собирался умирать. Но, даже думая об этом в перспективе, я терялся. Он был со мной все время, его любила мать. Он подталкивал меня к будущему как мог, находил учителей и не давал отступиться. Он же бранил меня и топтал. Что я почувствую, если когда Теперь я принялся тереть веки, притворяясь, что устал, и удивляясь тому, как намокли ресницы. Но следующие слова заставили мою руку замереть.
Эта бедная девочка горько выдохнул он, очень любила семью. Возможно, не будь ее, случилось бы что-то постыдное например, рано или поздно герр Моцарт-старший явился бы в Вену за сыном и поволок бы его домой за волосы, браня за то, что не достиг успеха, не затмил хотя бы меня Уголки губ Сальери опять приподнялись в улыбке, вялой и ироничной, но тут же опустились. Наннерль всегда вызывала огонь на себя. Добровольно. И вот ее судьба. Слова упали камнями. Затворница, нянчащая чужих детей. Несчастная сестра несчастного брата, разуверяющегося в себе и в людях. Я веду к простому, Людвиг. Наши взгляды опять встретились. У каждого свой путь, и каждый должен пройти его до конца, не ложась ни на чей алтарь. Ведь людям, принявшим наши жертвы, еще с ними жить. Он подался чуть ближе. Не знаю ваших обстоятельств, но умоляю: никогда, нигде если, конечно, мы не говорим о спасении десятка жизней, например военным подвигом, не вызывайте огонь на себя.
Он все глядел на меня, неотрывно, почти с отчаянием. Я глядел в ответ, но украдкой видел: в огне снова играет мальчик, а сестра лежит на углях, обращенная грудой осенней листвы. Мне было страшно, но что-то внутри, наоборот, будто вставало осторожно на место; от дисгармонии двух этих чувств хотелось сжать виски, закричать. Огонь на себя, помнишь? Я ведь и сам говорил, что вызываю его ради Николауса и Каспара.
Это не оправдывает Вольфганга; того, как он сегодня Сальери с трудом подобрал слово помягче, обидел вас. Но то, о чем я рассказал, изматывает его уже пару лет, добавьте к этому проблемы с деньгами, здоровьем всем. Отец его по-прежнему полон желчи. А ведь минимум одной беды с почками, суставами, сном у Вольфганга не было бы, если бы в детстве их с Наннерль возили по концертам в более теплой карете и давали им чаще отдыхать. Я скорее спрятал между колен руки, боясь, что на них остались следы карающей указки. Вольфганг слаб: кроме новых вершин, ему не хватает самой простой поддержки.
Но я мог бы быть ею! жарко выпалил я и в тот же миг задумался, честен ли. От Сальери это не укрылось, но он не поднял меня на смех.
А кто поддержит вас? прозвучало грустно. У вас впереди действительно долгий путь. Та великолепная импровизация была ли она правда о Вольфганге или в какой-то степени о вашей обиде? И как же резко она оборвалась
Я лишь потупил голову и закрыл лицо руками. Я обессилел, онемел. Через несколько мгновений я услышал, как Сальери поднялся с кресла.
Ладно поздно, а я что-то совсем заговорил вас. Доброй ночи, мой юный друг. Завтра покажу вам город и представлю паре коллег. Возможно, даже император согласится принять нас на утреннее музицирование перед отъездом в Россию только попрошу-ка я жену вас причесать, она с утра порывалась это сделать.
Отведя ладони от лица, я увидел его улыбку. И невольно улыбнулся в ответ.
Сальери оказался чудесным хозяином. В Вене я провел еще неделю, надеясь на две противоположных вещи: что мои раны заживут и что герр Моцарт передумает последнего, впрочем, желало скорее глупое честолюбие, чем разум. Не произошло ни того, ни другого, и вот я собрался в путь, увозя в сердце лишь одно приятное впечатление теплый итальянский дом. На прощание Сальери, успевший не раз послушать мою игру, предложил мне уроки, если я вернусь. Я не ответил ни отказом, ни согласием: не был уверен, что захочу возвращаться. Откровенно говоря, я вообще не был уверен, что хочу чего-нибудь. И только мудрые слова моего нового друга они перекликались с ранее услышанными. С твоими.
У меня был свой путь. Своя река.
В карете я забылся тяжелым сном: стало скверно от тряски, да и от тревоги. Все горести первого дня, выпустив когти, набросились на меня, едва за окном замелькали невзрачные предместья Вены, угрюмые дома и обглоданные кости леса. А тебя, прежде так легко меня утешавшей и ободрявшей, все не было рядом. Мне снова снился костяной трон. Он стал выше, недосягаемее, но черный шлейф монаршего плаща по белому холму из черепов по-прежнему бежал к моим ногам.
Кто ты?.. крикнул я.
Сырая темнота засмеялась голосом Моцарта. Но король молчал.
В комнате снег. Крупные хлопья плачут шуршащими голосами, все гуще падают на грязный пол, на засаленную обивку софы, на плечи и волосы Людвига, сжавшего зубы. Опустившись на колени, он замечает на клочьях бумаги чернильные крючья нот. В буран обратилась едва начатая «Речная» соната ре минор, нежное адажио, незамысловатая молитва об удаче в пути и прощание с Рейном. Отец побывал здесь. Значит, и прочие неприпрятанные черновики постигла та же участь, или Каспар украл их в надежде выдать за свои, что ему все более свойственно в последние месяцы. Но Людвигу плевать на все, что могло произойти тут за время поездки; на проклятья, что обрушились на голову заочно и готовы обрушиться взаправду. Он сам разметан на тысячи холодных фрагментов. Он обостренно осознал это, переступая порог и понимая, что вовсе не дома.
Это зачарованный замок с колодками и цепями. Замок, не более.
Фигура в дверях отбрасывает тяжелую тень. Взгляд вдавливает в пол; знакомо хрустят заведенные за спину кулаки, в одном из которых может быть смертоносная указка или пара изодранных листов. Воплощенный гром, готовый грянуть от неосторожного движения но Людвиг упрямо вскидывается, чтобы посмотреть глаза в глаза, и, едва шевеля обветренными, саднящими губами, произносит:
Не стоило так расстраиваться. Герр Моцарт мне отказал. И вот я здесь.
Фигура качается, хмыкает и выдыхает смрадное облачко винного пара.
Не слишком-то ты спешил сколько просадил денег?
Руки пустые скрещиваются у груди. Новой позой отец более всего напоминает пьяную статую Командора, за спиной которой промозглые коридоры вместо пылающей Преисподней. Пока он не ревет, даже не кричит: не хочет, чтобы сбежались остальные домашние. Сначала сам выплеснет пожирающий гнев.
Нисколько, все так же ровно отзывается Людвиг. У меня их особо не было.
Умнее промолчать, перетерпеть, свести все к шутке что угодно. Но шутить Людвиг не умеет, а терпеть устал. И он готов к последствиям: воспаленные глаза отца, прояснившись, вспыхивают злорадством; на губах вместо гримасы отвращения расцветает многозначительная ухмылка, а голос становится почти елейным:
И у кого же ты был на иждивении? Вена не для нищих.
Почти все заработанное Людвиг оставил семье, не зная, что может случиться в его отсутствие. Сестренке требовался уход, болеющей матери есть больше мяса и фруктов, братья оба одновременно износили башмаки. Поездки на почтовых сэкономили Людвигу немало, жизнь в Вене тоже не обременила. Сальери и в голову не приходило заглядывать Людвигу в кошелек, расспрашивать о достатке. Напротив, он делал все, чтобы Людвиг чувствовал себя гостем, который никому ничего не должен Но в устах отца хлесткое напоминание о дырявых карманах заставляет кровь застучать в висках даже сильнее, чем в день позорной музыкальной аудиенции. И отец видит свою победу, спешит добить блудного врага, любезно уточнив:
Или, может, ты был на содержании? В самом столичном из возможных смыслов? У какого-нибудь раскрашенного макарони[20], у его толстозадой синьоры?..
Людвиг поднимается резко, порыв броситься дикий, незнакомый пульсирует во всех мышцах. Ударить локтем в жирный подбородок; кулаком в нос, за последний год превратившийся в прелую грушу; ногами по вислому животу и рукам, чертовым рукам, тягавшим год от года за волосы и отвешивавшим тумаки. Ударить не раз, не два а чтобы все сбежались на крики, увидели и не посмели останавливать. Матушка, которая устала от трех своих лиц «Прости меня, Ганс», «Не шумите, пожалуйста, дети» и «Да-да, я сейчас все сделаю». Николаус, которого не раз успели побить и запереть без обеда в музыкальной комнате; которому недавно пообещали переломать пальцы: «Лекаришке такие красивые руки не нужны». Может, не вступится даже Каспар, вспыльчивый Каспар, который раз за разом прибегает к отцу с сырыми сочинениями, спрашивает: «Как тебе?» и слышит: «Доплюнь хоть до мусора Людвига, а уж потом трать мое время».
Пелена перед глазами толща кровавой воды; чтобы сморгнуть ее, нужно несколько секунд. Разжимаются кулаки и челюсти, разум побеждает и Людвиг видит напротив отекшее, сально блестящее, расплывшееся в глумливом ожидании лицо.
Я не потратил ничего, вкрадчиво повторяет Людвиг, но дает слабину, прибавив: И ничего не добился. Все по-прежнему.
Слова встают в горле комом, а в глазах горячим дождем, прятать который под ресницами еще унизительнее, чем говорить. И Людвиг просто смотрит, ждет, малодушно надеется на снисхождение хотя бы тут. Пусть отец фыркнет «Ну и славно, что ты одумался». Пусть уйдет, грохнув дверью. Что угодно только бы скорее исчез. Что угодно, только не
Ничего. Отец кашляет и с хрипом набирает полную грудь затхлого воздуха. Ничего! Он всплескивает руками. А мы торчали тут. Выбивались из сил. Голодали
Голос полон выверенных усталости и укоризны, но на последнем слове отец смачно икает и Людвигу в нос бьет ослепительная винная вонь. Разъедая глаза, она оказывает услугу: слезы теперь более чем понятны, их можно не скрывать. Людвиг неосознанно отшатывается просто потому, что на столе Сальери вино появлялось лишь в два из вечеров; потому что люди, пившие на венских приемах шампанское с клубникой, не пахли кисло и прогоркло; потому что у них не было ни желтой пленки на зубах, ни пятен под мышками, ни прожилок на носу, похожих на уснувших под кожей тоненьких червей. Людвиг отшатывается в спонтанном страхе: утонуть в запахе и налете, в затхлости и прогорклости, в червях и поте. Утонуть и превратиться не в дракона, а в пьяницу с безвольным лицом. Но отец понимает страх иначе как слабину и жадно ловит.
Глупец! Драматичная отстраненность сменяется пенящимся во рту бешенством.
Оглушительная затрещина сшибает Людвига с ног. И он почти облегченно падает в снежное шуршание обрывков, прижимается к холодному полу саднящей скулой.
На что ты надеялся, убегая без моего благословения?! грохочет над ним, но он не открывает глаз, прячется за гудением в ушах. Что Моцарт примет тебя в свой круг?! Что ты выживешь один? Пальцы хватают за воротник, тянут, поднимают. Что я говорил? Пол дрожит под ватными ногами. Хочешь стать таким же распутником, как он? Таким же неудачником? Таким же
Людвиг с усилием разлепляет веки. Хруст ткани под отцовскими пальцами громоподобен, но крик лишь отдаленный гул. Нужно собраться. Встать прямее, освободить дорогой шейный платок белый как эдельвейсы, подаренный на прощание фрау Резой Воспоминание о ее холодном ласковом лице и о теплой строгой улыбке ее мужа заставляет прийти в себя быстрее, перехватить и остервенело оттолкнуть чужие руки, рявкнуть: «Не смей больше!» и отец теперь тоже слышит близящийся гром. Осекшись, он опять икает, тихо и словно вопросительно. Жалкий. Вмиг сдувшийся из короля драконов в раздавленного каретой ужа. И Людвиг, успевший чуть обогнать отца в росте, вкрадчиво переспрашивает:
Неудачником? Распутником? А ведь ты любишь его куда больше, чем меня.
Честнее было бы «ты любишь его, а не меня», «ты любишь меня как его недоделанную копию», «ты не любишь никого, чертов Фафнир». Но на губах раскаленная печать. После подобного могут и выгнать вон. Конечно, Людвиг не пропадет, его приютят, а некоторые и поздравят. Но братья, мать?.. Нужно владеть собой. Он обещает себе. Обещает, скрипя зубами. И уже понимая, что, скорее всего, проиграет.
Неблагодарная ты плес-сень. Голос отца глухой, скорее шипение, чем речь. Неверяще покачав головой, он опять усмехается. Господь всемогущий, мне хуже, чем почтенному родителю Моцарта. В приплоде ни одного гения, зато подменышей
Он оскорбил троих одним плевком. В его тоне ничего, кроме презрения, кроме разочарования, которого никто из братьев точно не заслужил. И это выдержать сложнее.
Да лучше бы нашим отцом правда был какой-нибудь Лесной Царь, сдавшись, шепчет Людвиг. Почему ты не утопил нас как котят, пока мог?! Рейн рядом!
Они неотрывно глядят друг на друга, и болотная жижа плещется во взгляде отца клокочет, смешанная с купленным на семейные деньги вином. Людвиг не знает, что горит в его собственных глазах, какое пламя, но отец запинается, опускает голову, хрустит кулаками уже скорее затравленно, чем грозно. Украдкой Людвиг осматривает его костяшки: так можно понять, били ли недавно братьев, случались ли какие-то еще беды, которые неизменно несет в семью спивающийся человек костяшки правой руки сбиты; на фоне багровых следов чернеют жесткие кудрявые волоски, и от одного их вида по новой начинает тошнить. Хватит. Все изменится сегодня или никогда.
С этого дня ты не трогаешь Николауса, будто говорит, точнее рычит, кто-то другой, не Людвиг, но рык полон угрозы. И Каспара. Ему, к слову, не помешает больше занятий, ему нравится музыка, и он переживает, что
Станет жалким, как ты? перебивает отец насмешливо. Поздно. Что бы он там ни любил, он бездарен.
Людвиг тяжело сглатывает.
Я о другом. Объяснять еще и это выше его сил. Мы не говорим о гениальности и славе, просто помоги ему отточить навыки, как помогал мне, хотя бы попробуй
Как тебе? обрывают его снова, и снова приходится впиться в пальцы, потянувшиеся к мягкому батисту над воротом камзола, чтобы схватить, встряхнуть, засалить. Я не желаю тратить время на второй бочонок без дна! Хватит с меня!
Зато к другим бочкам ты все неравнодушнее. Выдохнув это, ощутив как осколок стекла в глотке, Людвиг делает еще шаг назад, отворачивается к окну. Только бы не выдать усталость, только бы выдержать минуту, две, три
А ты изменился, Людвиг, летит в спину. Запудрился, приосанился, столько узнал о правильном воспитании детей!
Это не обсуждается. Не сорваться сложно, но гнев распалит, распалит и позабавит. Людвиг, наоборот, снижает тон с каждым словом; выходит уже не рычание, а хрип, но лучше так, чем никак: Я люблю вас, пойми. Люблю вас всех и затеял поездку, ученичество, все прочее ради вас, не ради себя. И я
Такой любовью можешь подавиться! Шаги гремят сзади, рев обжигает голову изнутри, превращая ее в сосуд, полный раскаленных углей. Ясно? Засунь ее кому-нибудь в задний проход, возможно своему итальянцу или
Ганс! оклик звенит в унисон реву; по полу шуршит неподшитая юбка и угли у Людвига в голове разгораются сильнее. Не надо! Не трогай!
Когда Людвиг, на несколько секунд окаменевший и даже не подумавший защититься, оборачивается, отец шагах в пяти. Всем телом он словно стремится вперед: броситься, повалить, избить? Но на руке висит мать, прибежавшая на шум, бледная, растрепанная, с расширенными глазами. Держит. Ее отец никогда не оттолкнет, не рявкнет: «Пошла прочь!» не обзовет плесенью. Он покорно стоит, напряженный и яростный. Рука, за которую цепляются молочно-белые, исколотые шилом пальцы, вся идет судорогой.