Какими предстанут 1940‐е, если мы попытаемся очистить их от наслоений распространенного мифа, согласно которому эта эпоха представляла собой что-то вроде «пробного прогона» мироустройства, призванного сменить холодную войну, порядка, в котором бытование прав человека начинало демонстрировать хотя бы зачаточное утверждение разновидности верховенства права, способной подчинить себе nation-state? Иначе говоря, что будет, если переписать историю 1940‐х с учетом более поздних событий, опираясь на принципиально иной набор причин, которые предопределяли бы нынешние смыслы прав человека и их основополагающее место? Ответ на этот вопрос довольно прост. Конечно, попытка переосмыслить Вторую мировую войну и ее последствия, желая обнаружить в этих событиях важнейшие предпосылки прав человека в нынешней их трактовке, выглядит заманчиво но, к сожалению, она ни к чему не приведет. Права человека предстали всего лишь заменителем того чаяния, которое в те времена вдохновляло миллионы обитателей нашей планеты: а именно коллективного права на самоопределение. Ибо подданные колониальных империй не слишком заблуждались, видя в этой идее своего рода утешительный приз. Применительно же к англосаксонским и европейским государствам, а также к странам второго эшелона, где дискурс прав человека добился хотя бы минимальной публичности, истоки прав человека приходится разыскивать в том контексте, который определялся не их грандиозным провозглашением, а их вопиющей маргинальностью.
Формирование Организации Объединенных Наций должно быть в фокусе этой истории, поскольку до 1970‐х годов «права человека» оставались исключительно внутренним проектом этой структуры наряду с ее региональными инициативами, и не имели самостоятельного значения. Однако основание ООН, той самой новой организации, которая несет ответственность за изначально периферийное положение, отведенное правам человека, на самом деле имело вовсе не тот смысл, каким его пытаются наделить современные летописцы. Из сделанных союзниками в 1944 году удивительных набросков, посвященных новой международной организации послевоенной эры и известных под именем «документов Думбартон-Окс», уже было ясно, что риторика военного времени, включавшая в себя новую концепцию прав человека, маскировала совершенно другие цели. Причем попытки отдельных лиц и групп что-то изменить, достигшие кульминации на эпохальной конференции в Сан-Франциско в середине 1945 года, показательным образом провалились несмотря на символическую уступку в виде повторного упоминания о правах человека в подготовленном тогда проекте Устава ООН. Учитывая реализм тех решений, которые принимались великими державами в годину сражений, послевоенная история прав человека с первых же своих дней в равной степени является и реанимацией этого важнейшего словосочетания, и его катастрофической неудачей; более того, невозможно возвеличивать первое, просто закрывая глаза на второе78.
Если мы сегодня и помним о наличии в те времена другой точки зрения, то исключительно благодаря двум вполне объяснимым, но неработоспособным стратегиям. Первая предполагает преувеличение нередко весьма значительное последствий той кампании, которая была развернута против договоренностей, достигнутых в Думбартон-Оксе, их противниками. Вторая строится на стремлении изобразить путь ко Всеобщей декларации прав человека как такую дорогу, по которой люди все еще продолжают идти, пусть даже холодная война временно воздвигала на ней преграды. Эту историю, базирующуюся на крайней избирательности, нужно заменить иным повествованием, в котором упомянутые события, оставаясь на своих местах, будут все же низведены до фаз более масштабного, более сложного и во многом более обескураживающего действа. Многократно растолкованный процесс написания Всеобщей декларации, неизменно остающийся в фокусе внимания, не должен обособляться от игры более значительных исторических сил, которые на время обрекли ее на невостребованность. Действительно, в ретроспективном анализе отношения к правам человека в тот период зачастую упускается из виду главное: а именно маргинальность и отторжение этого концепта в ту эпоху, когда шли горячие дебаты о глобальном миропорядке будущего. Состоявшееся в военные годы вхождение словосочетания «права человека» в международный обиход, а также Всеобщая декларация прав человека ООН и связанные с ней разработки, подобные Европейской конвенции по правам человека 1950 года, были всего лишь несущественными побочными продуктами послевоенной эпохи, а не ее главными чертами. Еще до того, как их поглотила политика холодной войны, права человека уже находились на самом краю сцены. Как метко заметил позднее Мозес Московиц, руководитель одной из первых неправительственных организаций, права человека «умерли в процессе рождения»79.
Если и есть веская причина сосредоточиться на бытовании прав человека в 1940‐х годах, то она обусловлена вовсе не их важностью в тот период, а тем, что это позволило бы понять, почему их триумф задержался на несколько десятилетий. Очень важно осознавать, чем права человека в то время не являлись. Они отнюдь не были ответом на Холокост и не предназначались для предотвращения подобных катастроф в будущем. Лишь в редких случаях их отстаивание вступало в принципиальное противоречие с государственным суверенитетом. И, самое главное, они даже не представлялись сколько-нибудь видной идеей. Понимание того, чем они были тогда, помогает выяснить, какие изменения сделали их популярными позже. В отличие от последующих времен, их основной опорой было не столько распространение нового дискурса, сколько связь с крупной международной организацией. И они не смогли вызвать к жизни никакого социального движения. Наилучший способ осмыслить права человека образца 1940‐х это разобраться в том, почему для них не нашлось роли, какую можно было бы сыграть, в отличие от идеологических обстоятельств, сложившихся три десятилетия спустя, когда идея прав человека совершила самый настоящий прорыв.
Если к концу войны и сразу после нее права выступали дополнительным способом фиксации краткосрочного социал-демократического консенсуса, то довольно скоро они снабдили европейских консерваторов новыми инструментами для обозначения их политической идентичности. Америка, которая весьма способствовала глобальному раздуванию надежд в военную пору, быстро отошла от языка, который сама же и помогла внедрить, предоставив Западной Европе культивировать его в одиночку. При этом даже там и прежде всего там самые острые внутриполитические дебаты велись по поводу того, как обеспечить социальную свободу в границах государства. Между тем язык прав человека, на котором почти никто не хотел разговаривать, был присвоен европейским консерватизмом. В итоге по прошествии нескольких лет смыслы, закладываемые в идею прав человека, радикальным образом изменились. Они получили стойкую географическую привязку и обзавелись выраженной идеологической пристрастностью чаще всего ассоциируясь с христианской воинственностью холодной войны. Трудно было предположить, что когда-нибудь права человека смогут вернуться в каком-то другом обличье. Иначе говоря, вступая в долгий послевоенный период, права человека представали не столько обещанием, ожидающим воплощения, сколько утопией сначала слишком расплывчатой, а потом слишком консервативной, чтобы иметь хоть какую-то общественную значимость. Позже, чтобы покорить мир, им придется пережить глубочайшее переосмысление в новом идеологическом климате.
В любой войне сражаются не только оружием, но и словами. И все же словосочетание «права человека» не было в той битве в приоритете. Оно вышло на первый план лишь потому, что иные, более важные слова, оказались неадекватными: недостаточно конкретными в одних отношениях и избыточно конкретными в других. «Четыре свободы», послужившие первоначальным фундаментом, на котором выстраивались принципы возможного американского вмешательства в мировые дела, впервые были представлены в обращении Франклина Делано Рузвельта «О положении страны», адресованном Конгрессу в январе 1941 года. Позднее, в военную пору, это альтернативное видение будущего миропорядка было подкреплено многочисленными британскими заявлениями80. Перечень свобод, предложенный Рузвельтом, включал в себя свободу слова, свободу вероисповедания, свободу от нужды и свободу от страха последняя означала мир, обеспечиваемый разоружением. Как пояснял президент, тот тип мира, в котором перечисленные свободы будут гарантированы, явится «противоположностью тирании так называемого нового порядка, который стремятся ввести диктаторы бомбовым ударом». «Этому новому порядку мы противопоставляем более величественную концепцию морального порядка, говорил он. Свобода означает господство прав человека повсюду». Встречаясь с Уинстоном Черчиллем у берегов Ньюфаундленда в августе того же года, когда до атаки на Перл-Харбор оставалось еще несколько месяцев, а вступление Америки в войну казалось политически нецелесообразным, Рузвельт отверг давление со стороны интернационалистов, отклонив идею Черчилля о возрождении Лиги Наций. Вместе с тем он включил свободу от нужды и свободу от страха в Атлантическую хартию, ибо то были принципы, которые разделялись всеми, кто противостоял Гитлеру. Иначе говоря, акцент делался на вооружениях и экономике: именно эти две сферы представали приоритетными. Самой широко освещавшейся частью корабельного саммита стала завершившая его религиозная служба. То есть, с точки зрения наблюдателей, дело выглядело так, будто самым выразительным символом англо-американского противостояния гитлеровской тирании было исполнение христианских гимнов, а не отсылки к правам человека. Однако в качестве мероприятия public relations Атлантическая хартия не достигла своей главной цели: ей не удалось побудить американцев к более всесторонней вовлеченности в европейские дела. На войну страну подвигла травма, причиненная японскими бомбами, а не те возвышенные слова, на которые надеялся Рузвельт81.
После того как Черчилль отплыл на запад, чтобы провести зимние каникулы, живя в Белом доме и работая на Первой Вашингтонской (Аркадийской) конференции, права человека судьбоносным образом вошли в мировую историю в качестве политически воодушевляющего лозунга. Как и в случае с предшествующей речью Рузвельта о «четырех свободах», фраза входила в обиход не напролом, а окольно. Можно считать удивительным, что до сих пор не обнаружено никаких свидетельств, позволяющих объяснить, почему и как это словосочетание появилось на свет; при этом сам поиск мотивируется ошибочным предположением, согласно которому то, чему сейчас придается столь огромное значение, просто не могло возникнуть случайным образом. При выработке Декларации Объединенных Наций, обнародованной в Белом доме 1 января 1942 года, фраза «права человека», которая кочевала из одного проекта этого документа в другой, использовалась для детализации обязательств Атлантической хартии. Тем не менее идея по-прежнему оставалась в тени «четырех свобод», а не обосновывала и не влекла упомянутые свободы за собой. Декларация фиксировала убежденность союзников в том, что «полная победа над врагами необходима для защиты жизни, свободы, независимости и свободы вероисповедания и для сохранения прав человека и справедливости как в их собственных странах, так и в других странах». Права человека входили в жизнь как преимущественно военный лозунг, призванный обосновать, почему союзники «в настоящее время участвуют в общей борьбе против диких и зверских сил, стремящихся покорить мир». При этом едва ли кто-то мог пояснить, что конкретно этот лозунг подразумевал82.
Несмотря на то что именно Рузвельт, по-видимому, вставил этот фрагмент в окончательный вариант декларации, маловероятным представляется то, что он намеревался тем самым представить нечто концептуально новое. Но чем же, в таком случае, можно объяснить это лишенное драматизма и мотивировки внедрение прав человека в идеологический и риторический арсенал мировой политики? Отвечая на этот вопрос, полезно, прежде всего, иметь в виду, что фраза не была абсолютно незнакомой. Доступная информация о ее спорадической циркуляции в англоязычном дискурсе позволяет заключить, что в широком обиходе она оказалась в 1933 году причем в связи не только с протестами против прихода Гитлера к власти, но и с поддержкой «нового курса». В США в те годы были учреждены сразу две лиги прав человека, по одной на каждую из упомянутых миссий. Причем эти исходные смыслы, поддерживавшие первоначальные апелляции к правам человека, имели приверженцев на обоих краях политического спектра. С одной стороны, осовременивая концепт «rights of man» ради защиты с его помощью нерегулируемого рынка, Герберт Гувер в 1934 году осудил «новый курс» за покушение на права человека (human rights); с другой стороны, социалисты, критикуя Рузвельта за то, что он блокируется с капиталистами и спасает капитализм, влекли нацию к позорному столбу за попрание человеческих прав рабочего люда (human rights of workers). Следовательно, приходится признавать, что новоявленное словосочетание с самого начала воспринималось разными людьми по-разному. И, поскольку различные стороны приписывали ему несхожие значения, за ним не стояло ничего конкретного83.
Однако к концу 1930‐х годов во всех этих довоенных распрях начало выкристаллизовываться ныне доминирующее толкование новой фразы: в словосочетание «права человека» стали вкладывать антитоталитарный смысл. Наиболее выразительным образом это сделал самый известный из деятелей, говоривших о «правах человека» еще до Рузвельта, папа Пий XI, который обратился к интересующему нас термину в 1937 году в документе, сегодня основательно подзабытом. В энциклике Mit brennender Sorge, осудившей преследования религии при нацистах, понтифик заявил: «Человек как личность обладает правами, которые были вверены ему самим Господом и которые в его взаимоотношениях с коллективом должны быть полностью защищены от игнорирования, отрицания или упразднения». Папа в те годы шел своим курсом; лишь незадолго до этого, после нескольких лет терпеливого ожидания и поиска единомышленников, он обнаружил, что тоталитарные режимы абсолютно враждебны христианству. В том же духе и в том же году в другой своей энциклике, направленной против «красных и язычников», Пий XI обличал тех, кто «раскидывает сети, покушаясь на католическую веру и церковную свободу, и в безумии своем восстает против прав Божественных и человеческих, низвергая род людской в погибель». А еще через год, незадолго до кончины, Пий XI в поздравлении американцам, отмечающим 100-летие основания Католического университета Америки, заявил: «Только христианское учение наделяет подлинным смыслом требования прав и свобод человека, ибо только оно гарантирует ценность и достоинство человеческой личности»84.