Селение любви - Гергенрёдер Игорь 14 стр.


- Но это из области химерического! Так не делается!

Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.

- А-а-а... что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам всё, всё-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил – не делается? – у меня прыгали губы.

По его лицу как бы пробежала тень судороги – оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.

- Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили – сколько вы все говорили! – чтобы у меня была настоящая любовь... а когда... когда... – я немо зашёлся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.

Валтасар, склонивший голову, развёл пальцы, высматривая меж них, и мне показалось – глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дёрнул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шёпотом:

- Ты мужик или кто?!

Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:

- Отвези его, куда он просит!

Я был само ощущение ошейника с пристёгнутым поводком, который тянут изо всех сил.

- Забрали оттуда – и мне только хуже... там... там мне не было бы, как сейчас! – потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресёкший голос.

Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперёд руками – он толкнул Евсея:

- Спятил?

Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:

- Ты – точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. – лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. – Я! Я! Я! – как бы передразнил он меня, кривляясь. – Тебе обещали! тебя отвези... – продолжил он, убыстрённо двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. – А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнёшь зарабатывать – загоришься на другие цветочки! А её будешь гнать...

Он жестикулировал всё жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнёс:

- Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство...

Ужас запустил клыки в моё сердце.

- Не-е-ет!!! – я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.

Всё вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии – поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:

- Успокойся! успокойся! успокойся!..

13.

Ночами я больше не спал – я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной.

Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен...

Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.

Она ко мне лицом. Спиной...

Она на дороге...

Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо – оно вбирало мою одинокую неумиротворённость и начинало пылать от угрюмо-чёрного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажжённые спички – и всё моё существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.

Гущина грёз в их острой причудливости влекла меня по пёстрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами.

Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью.

Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в серёдке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.

Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к её ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом.

Я без конца защищал её от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков!

Ночь неслась в приключениях – в конце я неизменно нёс её на руках, и онаобнимала меня, я осязал её щёки, губы – целуя подоконник, графин с водой, штору... Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост – великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринуждённого в дарении и в нечаянном грабеже. Белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко мне, как в своё время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступлённо опьянялся звуком сосредоточенного дыхания – тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово «ходчей!»

Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога – это появилось в последнее время – подёргивала остатки мышц в моей искалеченной ноге.

Чем ближе был её урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно...

В перемену перед её уроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где:

Она на золотой ряби песка – одушевлённого ею, переставшего быть мёртвой материей планет.

Она в протоке, искристо трепещущей от её задора.

Она – ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.

Во мне, в безотчётной непрерывности внутренних безудержно-восхищённых улыбок, повторялись каждое её слово, жест, поза, взгляд... уставившись на дверь, в которую она сейчас войдёт, я осязал, когда её пальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но всё равно увидел сквозь веки, как она входит. Я считал: «Один, два, три...» Если за эти три секунды её глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если она ещё раз войдёт вот так – в первые три секунды на меня не взглянув – я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.

На её уроке я ужасаюсь, что могу натворить всё что угодно – погладить её руку, берущую мой чертёж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: «Арно, у тебя это почти полужирная линия – надо волосную...» – я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в её тоне.

Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое у неё выражение, и рисуется она нагая: «Ходчей-ходчей!» Я хочу, чтобы её урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его – руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то ёканьем.

Чертежи у меня выходят скверные – я вижу её смиренное сожаление и стараюсь, стараюсь... Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на её уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.

14.

В одно утро я почувствовал – всё: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк – был октябрь.

Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть – вот-вот дом подымется.

Назад Дальше