Да, я убил его, и ничуть об этом не жалею. По-честному убил, на дуэли. Да, по-честному! Потому что дуэли честнее нашей испокон веку не бывало. Когда двое стоят у барьера, тут почти всегда обман - один стреляет лучше, другой хуже, или один толстый и в него попасть легче, или ночь провел бессонную и руки трясутся. А у нас с Пьером все было без обману. Она говорит - в Сокольниках это было, на кругу, катались мы втроем в экипаже - говорит: "Надоели вы мне оба, богатые, испорченные мальчишки. Хоть бы поубивали друг друга, что ли". А Кокорин, скотина, ей: "И убью, если мне за это награда от вас будет". Я говорю: "За награду и я убью. Награда такая, говорю, что на двоих не поделишь. Стало быть, одному прямая дорожка в сырую землю, если сам не отступится". Вот до чего у нас с Кокориным уже доходило-то. "Что, будто так уж любите меня?" - спрашивает. Он: "Больше жизни". И я тоже подтвердил. "Ладно, - говорит она, - я в людях одну только смелость ценю, прочее все подделать можно. Слушайте мою волю. Если один из вас и вправду убьет другого, будет ему за смелость награда, сами знаете, какая". И смеется. "Только болтуны, говорит, вы оба. Никого вы не убьете. Нет в вас ничего интересного кроме родительских капиталов". Я вспылил. "За Кокорина, сказал, не поручусь, а только я ради такой награды ни своей, ни чужой жизни не пожалею". А она, сердито так: "Ну вот что, надоели вы мне своим кукареканьем. Решено, будете стреляться, да не на дуэли, а то потом скандала не оберешься. И неверная она, дуэль. Продырявит один другому руку, да и заявится ко мне победителем. Нет, пусть будет одному смерть, а другому любовь. Как судьба рассудит. Жребий бросьте. Кому выпадет - пусть застрелится. И записку пусть напишет такую, чтобы не подумали, будто из-за меня. Что, струсили? Если струсили, так хоть бывать у меня от стыда перестанете - все польза". Пьер посмотрел на меня и говорит: "Не знаю, как Ахтырцев, а я не струшу"... Так и порешили...
Студент замолчал, повесив голову. Потом, встряхнувшись, налил бокал до краев и залпом выпил. За соседним столиком заливисто расхохоталась девица в красных чулках - белоглазый что-то нашептывал ей на ухо.
- Но как же завещание? - спросил Эраст Петрович и прикусил язык, ибо про это знать ему вроде бы не полагалось. Но поглощенный воспоминаниями Ахтырцев лишь вяло кивнул:
- А, завещание... Это она придумала. "Вы меня деньгами купить хотели? - говорит. - Хорошо же, пусть будут деньги, только не сто тысяч, как Николай Степаныч сулил (было, сунулся я к ней раз - чуть не выгнала). И не двести. А все, что у вас есть. Кому смерть выпадет, пускай на тот свет голым идет. Только мне, говорит, ваши деньги не нужны, я сама кого хочешь одарю. Пусть деньги на какое-нибудь хорошее дело пойдут - святой обители или еще куда. На отмоление смертного греха. Как, говорит, Петруша, верно, толстая свечка из твоего миллиона-то выйдет?" А Кокорин атеист был, из воинствующих. Так и вскинулся. "Только не попам, говорит. Лучше завещаю падшим девкам, пусть каждая по швейной машинке купит и ремесло поменяет. Не останется на Москве ни одной уличной, вот и будет по Петру Кокорину память". Ну, Амалия и скажи: "Кто беспутной стала, уж не переделаешь. Раньше надо было, в невинном возрасте". Кокорин рукой махнул: "Ну, на детей, сирот каких-нибудь, Воспитательному дому". Она вся прямо засветилась: "А вот за это, Петруша, тебе многое простилось бы. Иди, поцелую тебя". Меня злость взяла. "Разворуют твой миллион в Воспитательном, говорю. Читал, что про казенные приюты в газетах пишут? Да и много им больно. Лучше англичанке отдать, баронессе Эстер, она не уворует". Амалия и меня поцеловала - давайте, мол, утрите нос нашим патриотам. Это одиннадцатого было, в субботу. В воскресенье мы с Кокориным встретились и все обговорили. Чудной разговор получился. Он все хорохорился, ерничал, я больше отмалчивался, а в глаза друг другу не смотрели.
Я словно в отупении был... Вызвали стряпчего, составили завещания по всей форме. Пьер у меня свидетель и душеприказчик, я у него. Стряпчему дали по пять тысяч каждый, чтоб держал язык за зубами. Да ему и невыгодно болтать-то. А с Пьером договорились так - он сам предложил. Встречаемся в десять утра у меня на Таганке (я на Гончарной живу). У каждого в кармане шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане. Идем порознь, но чтобы видеть друг друга. Кому жребий выпадет - пробует первый. Кокорин где-то про американскую рулетку прочитал, понравилось ему. Сказал, из-за нас с тобой, Коля, ее в русскую переименуют, вот увидишь. И еще говорит, скучно дома стреляться, устроим себе напоследок моцион с аттракционом. Я согласился, мне все равно было. Признаться, скис я, думал, что проиграю. И в мозгу стучит: понедельник, тринадцатое, понедельник, тринадцатое. Ночь не спал совсем, хотел было за границу уехать, но как подумаю, что он с ней останется и смеяться надо мной будут... В общем, остался.
А утром было так. Пришел Пьер - франтом, в белом жилете, сильно веселый. Он везучий был, видно, надеялся, что и тут повезет. Метнули кости у меня в кабинете. У него девять, у меня три. Я уж к этому готов был. "Не пойду никуда, - говорю. - Лучше тут умру". Вертанул барабан, дуло к сердцу приставил. "Стой! - Это он мне. - В сердце не стреляй. Если пуля криво пройдет, долго мучиться будешь. Лучше в висок или в рот". "Спасибо за заботу", - говорю и ненавидел его в эту минуту так, что, кажется, застрелил бы безо всякой дуэли. Но совета послушал. Никогда не забуду тот щелчок, самый первый. Так возле уха брякнуло, что...
Ахтырцев передернулся и налил себе еще. Певица, толстая цыганка в золотистой шали, завела низким голосом что-то протяжное, переворачивающее душу.
- ...Слышу голос Пьера: "Ну, теперь мой черед. Пойдем на воздух". Только тогда и понял, что живой. Пошли мы на Швивую горку, откуда вид на город. Кокорин впереди, я шагов на двадцать сзади. Он постоял немного над обрывом, лица его я не видел. Потом поднял руку с пистолетом, чтоб мне видно было, покрутил барабан и быстро так к виску - щелк. А я знал, что ему ничего не будет, и не надеялся даже. Снова кинули кости - снова мне выпало. Спустился к Яузе, народу ни души. Залез у моста на тумбу, чтоб после сразу в воду упасть... Опять пронесло. Отошли в сторонку, Пьер и говорит: "Что-то скучно становится. Попугаем обывателей?" Держался он молодцом, отдаю должное. Вышли в переулок, а там уже люди, экипажи ездят. Я встал на другой стороне. Кокорин снял шляпу, направо-налево поклонился, руку вверх, крутанул барабан - ничего. Ну, оттуда пришлось быстро ноги уносить. Крик, шум, дамы визжат. Завернули в подворотню, это уж на Маросейке. Метнули кости, и что вы думаете? Опять мне! У него две шестерки, у меня двойка, честное слово! Все, думаю, finito, уж символичней не бывает. Одному все, другому ничего. В третий раз стрелялся я подле Косьмы и Дамиана, меня там крестили. Встал на паперти, где нищие, дал каждому по рублю, снял фуражку... Открываю глаза - живой. А один юродивый мне говорит: "В душе свербит - Господь простит". В душе свербит - Господь простит, я запомнил. Ладно, убежали мы оттуда. Кокорин выбрал место пошикарней, прямо возле Галофтеевского Пассажа. В Неглинном зашел в кондитерскую, сел, я снаружи за стеклом стою. Сказал он что-то даме за соседним столиком, она улыбнулась. Он револьвер достает, нажимает на спуск - я вижу. Дама пуще смеется. Он пистолет убрал, с ней еще о чем-то поболтал, выпил кофею. Я уже в оцепенении, ничего не чувствую. В голове только одно: сейчас снова жребий кидать.
Метнули в Охотном, возле гостиницы "Лоскутная", и тут уж выпало первому ему. Мне семерка, ему шестерка. Семерка и шестерка - всего очко разницы. Дошли до Гуровского трактира вместе, а там, где Исторический музей строят, разошлись - он в Александровский сад, по аллее двинул, а я по тротуару, за оградой. Последнее, что он мне сказал: "Дураки мы с тобой, Коля.