– Сеньор Берруэль, словно взвешивая, покачал часы на ладони. – Но они не слишком красивы, никогда не будут идти точно, и починить их трудно, а стоили они в свое время прилично – цена была явно завышенной. Как помечено у меня в карточке, здесь уже были проблемы с анкером.
– Вполне возможно.
По другую сторону площади, рядом с витриной, демонстрирующей свадебные платья, помещалась антикварная лавка, куда Эстебан любил заглядывать. Там он неспешно рассматривал бюро и подзеркальники, взглядом знатока окидывал вездесущие натюрморты‑бодегоны с непременными трупиками перепелов, а также вазы и обитую дамастом мебель. В тот вечер, простившись с часовщиком, он зажег сигарету и остановился посмотреть на сильно почерневшую святую Лукию в раме с гротесками. Нет, в смерти брата он, разумеется, не виноват, хотя его любовь тайно взывала к подобной развязке. До ужасного происшествия Эстебан время от времени запирался в своей комнате, слушал музыку или читал, мучаясь невыносимым отвращением к выпавшей ему на долю роли младшего сына, славного Эстебана, такого покладистого и такого никчемного. Он, разумеется, преданно опекал овдовевшую мать, пока Пабло делал блестящую карьеру и разъезжал по миру, пока они с Алисией строили семью в надежде произвести на свет кучу детишек, чтобы по воскресеньям те радовали бабушку. Жизнь Эстебана должна была послушно вместиться в уготованную для нее форму – то есть рука должна была строго соответствовать перчатке. Гибель Пабло перечеркнула этот путь, чему Эстебан в душе не мог не радоваться. Но, значит, он радовался и потерянности Мамы Луисы, и всеобщим ахам и охам, и терзаниям бедной Алисии, которой отныне следовало научиться видеть в нем не только исполняющего семейный долг Эстебана, неуверенного в себе юнца Эстебана, измученного тайной и молчаливой любовью. Он желал завладеть ее ночами, отравить ее жизнь, покрыть поцелуями угловатое и послушное тело, которого никогда больше не коснется рука Пабло, не коснутся пальцы Пабло, потому что им никогда уже не очиститься от тлена, от той ядовитой субстанции, которая теперь держала Пабло в плену – там, внизу, в пустом подземелье ночи.
Алисия только что вернулась домой и еще не успела повесить куртку на вешалку, как к ней заглянула Нурия с пачкой «Крускампос» и двумя банками берберечос. Алисия не так давно сидела у Мамен, которой излила душу, и теперь не находила в себе сил для новых разговоров. Но Нурия пребывала совсем в другом настроении: вместе с двумя коллегами она целый день провела в душной готической церкви площадью в сто квадратных метров, и ей до смерти надоело по‑обезьяньи карабкаться по деревянным лесам и настилам, реставрируя алтарные украшения, а также извлекая из ниш – с особой бережностью, как предписывает Министерство культуры – изуродованных временем святых. День Нурии был заполнен деревяшками, растворителями и сделанными на скорую руку бутербродами с колбасой, так что вечером она ощущала острую потребность не столько в горячем душе, сколько в банке пива. Хотя и жаловаться тут было не на что: Нурия с двумя приятелями по факультету получили первый серьезный заказ, после того как открыли реставрационную мастерскую; и от нынешней работы зависела куча других выгодных предложений – именно от того, как они подкрасят и почистят этих покрытых струпьями и пожелтевших святых мучеников. Церковь Пресвятой Девы де ла Сангре притулилась на узком участке земли между банковским офисом и аптекой с неоновой вывеской. Храм вот уже лет сорок как пребывал в полном запустении – прежде всего по причине разногласий между епархией и городскими властями; на протяжении последних десятилетий обе стороны занимались исключительно тем, что переваливали друг на друга ответственность за реставрационные работы – и в церкви, и в хранилище при ней, где нашли приют произведения религиозного искусства севильской и кордовской школы, в большинстве своем XVII века: святой Фердинанд, святой Варфоломей, святая Лукия и какой‑то бородатый африканец с посохом и в сандалиях – кого именно изображала скульптура, Нурия так и не определила.
Состояние святых и витражей оценивалось как критическое, что требовало принятия самых срочных мер. Но скульптура Девы Марии де ла Сангре, давшая имя церкви, нуждалась в совсем уж неотложной помощи; из глубины алтаря на прихожан грустно взирало нечто деревянное и с трудом опознаваемое; накидка Девы состояла из сплошных заплат, оттуда торчали щепки, кисть руки напоминала веер из уродливых отростков. Приходилось надеяться, что какой‑нибудь могущественный столичный банк выпишет чек с большим количеством нулей на дело сохранения общественного достояния – и тем положит конец раздорам.
– Это лакомый кусочек, нам хорошо заплатят, – рассказывала Нурия, перебирая диски. – Но ты представить себе не можешь, сколько там работы, Алисия, у меня эти святые уже поперек горла стоят. До чего хороши твои цветы!
– А сколько я с ними вожусь!
– Перышки как у цыплят. Ага, вот, Лу Рид, отлично.
Когда Пабло и девочка еще были здесь, отношения Алисии с Нурией сводились к кратким встречам в лифте или ближайшем супермаркете, а также к болтовне о различных диетах, которая порой продолжалась за чашкой кофе или кружкой пива в скромной маленькой квартире Нурии на четвертом этаже, стены которой мирно делили меж собой Рене Магритт и Джимми Хендрикс. Прежде, когда Алисию обременяли семейные обязанности, она не отваживалась совать нос в жизнь Нурии, заполненную суетой, красками и инструментами, хотя до встречи с Пабло все это до известной степени составляло и жизнь Алисии – беззаботной и безалаберной, свободной и независимой студентки Алисии. Теперь события странным образом сблизили их, и казалось, уже ничто не мешает Алисии наслаждаться молодой свободой. Но теперешняя свобода была ущербной, отравленной прошлым, которое искалечило Алисию, превратив в уродливую копию прежней студентки. Тягучий голос Лу Рида осыпал оскорблениями порочного трансвестита. Алисия вытащила пачку «Дукадос» и закурила. Нурия считала, что именно таким вот образом может отвлечь подругу, и поэтому сидела на ковре, поставив бутылку на столик, слушала музыку и подробно описывала злоключения минувшего дня. Нурия обладала слишком мощной и переменчивой энергией, чтобы растрачивать ее на сетования по поводу собственных или чужих невзгод, она предпочитала не зацикливаться на них, в ней главенствовала животная потребность дышать и оберегать свое «я», поэтому при любых обстоятельствах она попивала пиво и болтала о всякой ерунде.
– А это еще что такое?
– Опять придурки с верхнего этажа колотят. Думаю, концом швабры.
Стук повторялся каждые пять секунд, заглушая подгоняемый ударником голосок Лу Рида, который вязко повторял одно и то же: «Babe, you’re so visius». Стук был глухим, и от него мелко дрожала бахрома на китайской лампе.
– Ну и козел, во дает! – Нурия явно разозлилась. – Скажи, разве это громко?
– Да нет. Им просто нравится издеваться над людьми, я ведь отлично слышу их голоса в четыре часа утра, как будто они у меня в гостиной переговариваются. Но все равно, сделай чуть потише.
Нурия восприняла грубые протесты соседей как недопустимое посягательство на собственную свободу и, крутя в руках последнюю бутылочку пива, предложила спуститься к ней и послушать что‑нибудь еще. Алисия молча отказалась – она сделала такой жест руками, словно пыталась оттолкнуть от себя некий таинственный предмет, прогнать кого‑то или развеять запах, который мог пропитать пустоту между пальцами; потом она с неспешным старанием начала собирать тарелки и бутылки, как поступают, когда хотят намекнуть гостям, что пора, мол, им отправляться восвояси. Но Нурию такими штучками было не пронять. И Алисия, в пятый раз услышав приглашение, потерянно закурила и с воловьей покорностью кивнула в знак согласия.
– Пошли. – Нурия завязывала распущенные волосы в хвост.