– А я и не думал, чтобы их не оставлять, понимаете? Если б я был замешан, я бы старался. Я мог бы выпрыгнуть, тем более я хорошо плаваю. И там же круги есть. За борт – и на круг, и тебя понесет на тот берег. Всегда можно выйти из положения. Но когда я ни при чем, то что мне? Если б я был при чем, я бы не оставил и нож, разве нет?
– Да ты его из кармана выронил, когда в окно вылезал. Он на полу валялся… В общем, Юрий Юрьевич, пора уже рассказать правду.Правду.
- Тысячу раз нет! – Ладжун заслонился от Михаила Петровича руками, в волнении не заметив, что, отказываясь говорить правду об убийстве, по существу уже признает его, только еще «не для протокола».
– Юра, от правды не уйдешь, такая вещь, что выплывает. Ты об этом думал?
– Я сейчас, может быть, больше думаю, чем вся тюрьма…
– Тогда твой же здравый рассудок тебе подсказывает: другого пути нет. – В голосе Михаила Петровича звучало сочувствие. Не наигранное, настоящее. – Поверь, Юра, откровенность не мне одному нужна. Тебе самому она… – Михаил Петрович провел пальцем по горлу. – Нельзя молчать!
– В камере я не хочу ни с кем говорить, – бессвязно бормотал в ответ Ладжун. – О чем мне с ними говорить, сами понимаете, не буду я с каждым… Но наедине мне жить тяжело. Все во мне сказилось, не найду места…
– Это потребность облегчить душу.
– У меня столько риска, – прошептал Ладжун. – Я вам не могу ответить «да». Или «нет». Стою я вот так, – он опустил ребро ладони на стол и покачал его вправо-влево, изображая, как шатко его состояние.
– Все понимаю, Юра.
– Она меня закошмарила… Настолько нервы работают, что… Клянусь, Михаил Петрович, я ни разу не уснул. Я каждый шорох слышу… Иногда кажется, пускай даже будут руки отсечены – рот есть, и я буду говорить!
– Говори, слушаю.
– Чтобы я вам рассказал? Никогда в жизни!
– Понимаю, трудно. Но я ведь уже знаю, Юра, знаю. Давай вместе вспоминать, как и что было в ту ночь… Вот ты вышел из своей каюты…
И застыли два профиля друг против друга, глаза в глаза. Ладжун, упершись грудью в стол, подался вперед, словно притянутый. Признание уже близко, уже на языке.
Самые напряженные минуты следствия, а в кадре почти полная неподвижность, лишь губы шевелятся!
В фильме мы решили поддержать драматический накал текста каким-то созвучным по смыслу движением на экране. Тут пригодились 30-40 метров пленки, снятые на «Тереке» «про запас»: путь Ладжуна от его каюты на верхней палубе до каюты Титовой на нижней палубе. Два раза пытался оператор с ручной камерой проделать этот путь и два раза не смог «вписаться» в крутой поворот у лестницы. На третий раз удалось. Вот эти-то операторские попытки, эти оборванные изобразительные фразы оказались и по ритму, и по настроению чрезвычайно близки мучительным попыткам Ладжуна выговорить правду.
– Ты вышел из своей каюты… – медленно произносит Дайнеко.
И одновременно мы видим на экране, как закрывается дверь с табличкой «20», отворачиваемся от нее и начинаем вместе с камерой приближаться к лестнице.
– Я … – доносится осипший голос Ладжуна. – Не будем об этом говорить, пропади оно пропадом… Изображение смазывается и исчезает.
– Нет, Юра, будем. Итак, ты вышел из своей каюты…
И снова возникает тот же отрезок пути; на сей раз мы продвигаемся чуть дальше и в конце с трудом преодолеваем две-три ступени ведущего вниз пролета… но снова картина вздрагивает и искажается, смятая голосом Ладжуна:
– Я не могу… Никогда в жизни.
На экране два профиля, глаза в глаза, и вдруг остро ощущаешь всю степень власти Михаила Петровича над Ладжуном.
– В тот вечер ты вышел из своей каюты, – мягко, но неумолимо повторяет Дайнеко. – Огляделся. В коридоре никого не было.
Камера возвращает нас на теплоход и в третий раз, словно крадучись, подбирается к роковому повороту и наконец осиливает его! И устремляется вниз по лестнице.
– В коридоре никого не было. И ты пошел к ней. Да?
Еще один поворот, перед нами длинный коридор с притушенными светильниками.
– Короче говоря, да. Да!
И под этот выкрик Ладжуна камера быстро вводит нас в коридор и замирает перед дверью с табличкой «15». Дверь открывается – пустая каюта, аккуратно заправленная койка. И тут же изображение сменяется фотографией из уголовного дела: так же отворена дверь, но на койке лежит тело Титовой.
– Она так лежала, когда ты уходил? – Дайнеко показывает эту фотографию Ладжуну.
Тот морщится, стараясь не смотреть.
– Какое значение, так или не так…
В нашей каморке воцарилось тихое ликование.
– Сознался, – зашептала киногруппа. – Надо же, сознался!
– Теперь у фильма есть развязка!
А тем временем развязка продолжала «развязываться». Михаилу Петровичу надо было услышать о подробностях преступления, потому что только они могли восстановить истинную картину происшедшего.
– Она так лежала?
– Какое значение, так или не так… – и, кривя губы, старается не смотреть.
Прием не новый, но работает точно. Редкий убийца выдерживает спокойно встречу с орудием убийства или таким вот напоминанием о виде жертвы. Казалось, Ладжун окончательно сломлен и готов к полной исповеди.
– Как ты ее?
– Я ее задавил, черт бы ее побрал!
– Голыми руками?
– Да.
– Просто руками справился?
– Да-а… – с интонацией «подумаешь, делов-то!». – Я ее как схватил, так и не отпустил. Потом не мог опомниться, руки не мог оторвать, как под замком были…
– Но она все-таки сопротивлялась?
– Нет, я ее сразу схватил. Когда уже очухался, она лежала на полу.
– Кричала она?
– Как она могла закричать?
– Вырывалась, ногами билась?
– Черт ее помнит, билась она или не билась. Я был такой возбужденный… Я ее на кровать положил и просидел еще там целый час.
– Ты рассказываешь о себе. А что она?
– Я точно не помню… не могу помнить всю эту картину…
– Получается, схватил совершенно внезапно, она не ожидала?
– Нет, наверно.
– А отчего не воспользовался ножом?
Звериное чутье предупредило Ладжуна о новой опасности: обсуждать,почему не воспользовался ножом, все равно что согласиться: да,собирался воспользоваться, т.е. действовал с заранее обдуманным намерением.
– Когда шел, я не знал… это дела не меняет, не меняет дела, но, видит Бог, я не хотел… Когда меня разозлить, я не отвечаю за себя…
– Что же тебя разозлило?
– Она меня задела… я был в таком душевном состоянии… Я не хочу сегодня все вспоминать. Я чувствую, я концы отдам. У меня сердце болит, Михаил Петрович, войдите в положение.
– Ну-ну, концы отдавать не надо.
– Я хочу собраться с мыслями, Михаил Петрович, оценить это все и трезво распределить по пунктам, чтобы я не жалел… У меня уже нет выхода, что я, мол, назад, отказываюсь, но поймите меня правильно… тоже бывает у человека состояние такое.
И Михаил Петрович нажал кнопку, вызывая конвоира.
– Да зачем же вы отпустили?! – кинулся оператор.
– Проголодался, братцы. Пора обедать.
– Нет, Михаил Петрович, ну серьезно! Надо бы ловить, пока рассказывает.
– Он вправе подумать. Пусть защищается.
– Снова упрется!
– Снова и разговорится.
Назавтра Ладжун явился в следственный кабинет почти таким, как до признания: опять готовым крутиться, запираться и изобретательно лгать, чтобы умалить свою вину. Правда, о самом убийстве он распространялся теперь свободно, даже с некоторым увлечением, но имея твердую задачу: представить его как акт, совершенный в порыве оскорбленных чувств, а совсем не ради грабежа.