Я
о том жалею, моя голубонька, что не знаю того,ктобыл,лютыйврагмой,
причиною твоей смерти. И если бы я знал, кто мог подуматьтолькооскорбить
тебя или хоть бы сказал что-нибудь неприятное о тебе, то, клянусь богом,не
увидел бы он больше своих детей, если только он так же стар,какия;ни
своего отца и матери, если только он еще на поре лет, ителоегобылобы
выброшено на съедение птицам и зверям степным.Ногоремне,мояполевая
нагидочка, моя перепеличка, моя ясочка, что проживу я остальной век свой без
потехи, утирая полою дробные слезы, текущие из старых очей моих,тогдакак
враг мой будет веселиться и втайне посмеиваться над хилым старцем...
Оностановился,ипричиноюэтогобыларазрывающаягоресть,
разрешившаяся целым потопом слез.
Философ был тронут такою безутешной печалью. Он закашлял и издал глухое
крехтание, желая очистить им немного свой голос.
Сотник оборотился и указал ему место в головах умершей, перед небольшим
налоем, на котором лежали книги.
"Три ночи как-нибудь отработаю, - подумал философ, -затопаннабьет
мне оба кармана чистыми червонцами".
Он приблизился и, еще раз откашлявшись,принялсячитать,необращая
никакого внимания на сторону и не решаясь взглянуть в лицо умершей. Глубокая
тишина воцарилась. Он заметил,чтосотниквышел.Медленноповоротилон
голову, чтобы взглянуть на умершую и...
Трепетпробежалпоегожилам:преднимлежалакрасавица,какая
когда-либо бывала наземле.Казалось,никогдаещечертылицанебыли
образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как жи-
вая. Чело, прекрасное, нежное, как снег,каксеребро,казалось,мыслило;
брови - ночь среди солнечного дня, тонкие,ровные,горделивоприподнялись
над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки,пылавшиежаром
тайных желаний; уста - рубины, готовые усмехнуться.
Чело, прекрасное, нежное, как снег,каксеребро,казалось,мыслило;
брови - ночь среди солнечного дня, тонкие,ровные,горделивоприподнялись
над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки,пылавшиежаром
тайных желаний; уста - рубины, готовые усмехнуться... Но в них же, в техже
самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа
его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихрявеселья
и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню обугнетенномнароде.Рубины
уст ее, казалось, прикипали кровию к самомусердцу.Вдругчто-тострашно
знакомое показалось в лице ее.
- Ведьма! - вскрикнул он несвоимголосом,отвелглазавсторону,
побледнел весь и стал читать свои молитвы.
Это была та самая ведьма, которую убил он.
Когда солнце стало садиться, мертвую понесли в церковь.Философодним
плечом своим поддерживал черный траурный гроб и чувствовалнаплечесвоем
что-то холодное, как лед. Сотник сам шел впереди, неся рукою правуюсторону
тесного дома умершей.Церковьдеревянная,почерневшая,убраннаязеленым
мохом, с тремя конусообразными куполами, уныло стояла почтинакраюсела.
Заметно было, что в ней давно уже не отправлялось никакогослужения.Свечи
были зажжены почти перед каждым образом. Гроб поставилипосередине,против
самого алтаря. Старый сотник поцеловал еще раз умершую,повергнулсяници
вышел вместе с носильщиками вон, дав повеление хорошенько накормить философа
и после ужина проводить его в церковь. Пришедши вкухню,всенесшиегроб
начали прикладывать рукикпечке,чтообыкновенноделаютмалороссияне,
увидевши мертвеца.
Голод, который в это время начал чувствовать философ, заставилегона
несколько минут позабыть вовсе обумершей.Скоровсядворнямало-помалу
начала сходиться в кухню. Кухня в сотниковом домебылачто-топохожеена
клуб, куда стекалось все, что ни обитало во дворе,считаявэточислои
собак, приходивших с машущими хвостами к самым дверям за костями ипомоями.