Одесские рассказы - Бабель Исаак Эммануилович 16 стр.


- Камашейчетырнадцатьштук,-сказалаКатюша,неразгибаясь,-

пододеяльников шесть, теперь чепцы рассчитываю...

- Чепцы, - закричал Макаренко, задохся и сделал такой звук,какбудто

он рыдает, - видно, меня, Катерина, бог сыскал, чтоязавсехответить

должен... Люди полотно целыми штуками носят, у людей все, как у людей, а у

нас чепцы...

И в самом деле по переулку пробежала женщина сраспалившимсякрасивым

лицом. Она держала охапку фесок в однойрукеиштукусукнавдругой.

Счастливым отчаянным голосомсзывалаонапотерявшихсядетей;шелковое

платье и голубая кофта волочились за летящим ее телом, ионанеслушала

Макаренко, катившего за ней на кресле. Безногий не поспевал за ней, колеса

его гремели, он изо всех сил вертел рычажки.

- Мадамочка, - оглушительно кричал он, - где брали сарпинку, мадамочка?

Но женщины с летящим платьем уженебыло.Ейнавстречуиз-заугла

выскочила вихлявая телега. Крестьянский парень стоял стоймя в телеге.

- Куда люди побегли? -спросилпареньиподнялкраснуювожжунад

клячами, прыгавшими в хомутах.

- Люди все на Соборной, - умоляюще сказал Макаренко, -тамвселюди,

душа-человек; чего наберешь, - все мне тащи, все покупаю...

Парень изогнулся над передком, хлестнул по пегимклячам.Лошади,как

телята, прыгнулигрязнымисвоимикрупамиипустилисьвскачь.Желтый

переулок снова остался желт и пустынен; тогдабезногийперевелнаменя

погасшие глаза.

- Меня, што ль, бог сыскал, - сказал он безжизненно, -явам,штоль,

сын человеческий...

И Макаренко протянул мне руку, запятнанную проказой.

- Чего у тебя в торбе? - сказал он и взял мешок, согревший мое сердце.

Толстой рукой калека растормошил турманов и вытащилнасветголубку.

Запрокинув лапки, птица лежала у него на ладони.

- Голуби, - сказал Макаренко и, скрипя колесами,подъехалкомне,-

голуби, - повторил он и ударил меня по щеке.

Он ударил меня наотмашь ладонью, сжимавшей птицу. Катюшин ваточныйзад

повернулся в моих зрачках, и я упал на землю в новой шинели.

- Семя ихнее разорить надо, - сказала тогда Катюшаиразогнуласьнад

чепцами, - семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих...

Она еще сказала о нашем семени, но я ничего не слышал больше.Ялежал

на земле, и внутренности раздавленной птицы стекалисмоеговиска.Они

текли вдоль щек, извиваясь, брызгаяиослепляяменя.Голубинаянежная

кишка ползла по моему лбу, иязакрывалпоследнийнезалепленныйглаз,

чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной.Мирэтотбылмали

ужасен. Камешек лежалпередглазами,камешек,выщербленный,каклицо

старухи с большой челюстью, обрывок бечевкивалялсянеподалекуипучок

перьев, еще дышавших. Мир мой был мал и ужасен. Я закрыл глаза,чтобыне

видеть его, и прижалсякземле,лежавшейподомнойвуспокоительной

немоте.

Утоптанная эта земля ни в чем не была похожа на нашужизньина

ожидание экзаменов в нашей жизни. Где-то далекопонейездилабедана

большой лошади, но шум копыт слабел, пропадал, и тишина,горькаятишина,

поражающая иногда детей в несчастье, истребила вдругграницумеждумоим

телом и никуда не двигавшейся землей. Земля пахла сырыми недрами, могилой,

цветами. Я услышал ее запах и заплакал без всякого страха. Я шел почужой

улице,заставленнойбелымикоробками,шелвубранствеокровавленных

перьев, один в середине тротуаров, подметенных чисто, как в воскресенье, и

плакал так горько, полно и счастливо, как неплакалбольшевовсюмою

жизнь. Побелевшие провода гудели над головой, дворняжка бежала впереди,в

переулке сбоку молодой мужиквжилетеразбивалрамувдомеХаритона

Эфрусси. Он разбивал ее деревянныммолотом,замахивалсявсемтеломи,

вздыхая, улыбался на все стороны доброй улыбкой опьянения, пота и душевной

силы. Вся улица была наполненахрустом,треском,пениемразлетавшегося

дерева. Мужик бил только затем, чтобы перегибаться, запотеватьикричать

необыкновенные слова на неведомом, нерусском языке. Он кричалихипел,

раздирал изнутри голубые глаза, пока на улице не показалсякрестныйход,

шедший от думы.Старикискрашенымибородаминесливрукахпортрет

расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодникамиметалисьнадкрестным

ходом, воспламененные старухилетеливперед.Мужиквжилетке,увидев

шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждавконец

процессии, пробрался к нашему дому. Он былпуст.Белыедвериегобыли

раскрыты, трава у голубятни вытоптана.ОдинКузьманеушелсодвора.

Кузьма, дворник, сидел в сарае и убирал мертвого Шойла.

- Ветер тебя носит, как дурную щепку, - сказал старик, увидевменя,-

убег на целые веки... Тут народ деда нашего, вишь, как тюкнул...

Кузьма засопел, отвернулся и стал вынимать удедаизпрорехиштанов

судака. Их было два судака всунуты в деда: один в прореху штанов, другой в

рот, и хоть дед был мертв, но один судак жил еще и содрогался.

- Деда нашего тюкнули,никогобольше,-сказалКузьма,выбрасывая

судаков кошке, - он весь народ из матери в мать погнал, изматерил дочиста,

такой славный... Ты бы ему пятаков на глаза нанес...

Но тогда, десяти лет от роду, я не знал, зачембываютнадобныпятаки

мертвым людям.

- Кузьма, - сказал я шепотом, - спаси нас...

И я подошел к дворнику, обнял его старую кривую спину с однимподнятым

плечом и увидел деда из-за этой спины. Шойл лежал в опилках с раздавленной

грудью, с вздернутой бородой, в грубых башмаках, одетых на босу ногу. Ноги

его, положенные врозь, были грязны, лиловы, мертвы. Кузьма хлопотал вокруг

них, он подвязал челюсти и все примеривался, чего быемуещесделатьс

покойником. Он хлопотал, как будто у него в дому былаобновка,иостыл,

только расчесав бороду мертвецу.

- Всех изматерил, - сказал он, улыбаясь, и оглянул трупслюбовью,-

кабы ему татары попались, он татар погнал бы, но тутрусскиеподошли,и

женщины с ними, кацапки, кацапам людей прощать обидно, я кацапов знаю.

Назад Дальше