Впереди,науглуРыбнойулицы,громилыразбивалинашулавкуи
выкидывали из нее ящикисгвоздями,машинамииновыймойпортретв
гимназической форме.
- Вот, - сказал отец и не всталсколен,-ониразбиваюткровное,
капитан, за что...
Офицер что-то пробормотал, приложилккозырькулимоннуюперчаткуи
тронул повод, но лошадь непошла.Отецползалпереднейнаколенях,
притирался к коротким ее, добрым, чуть взлохмаченным ногам.
- Слушаю-с, - сказал капитан, дернул повод и уехал,занимдвинулись
казаки. Они бесстрастно сидели ввысокихседлах,ехаливвоображаемом
ущелье и скрылись в повороте на Соборную улицу.
Тогда Галина опять подтолкнула меня к окну.
- Позови папку домой, - сказала она, - он с утра ничего не ел.
И я высунулся из окна.
Отец обернулся, услышав мой голос.
- Сыночка моя, - пролепетал он с невыразимой нежностью.
И вместе с ним мы пошли натеррасукРубцовым,гдележаламатьв
зеленой ротонде. Рядом с ее кроватьювалялисьгантелиигимнастический
аппарат.
- Паршивые копейки, - сказала мать нам навстречу, - человеческуюжизнь
и детей, и несчастное наше счастье - ты все им отдал... Паршивыекопейки,
- закричала она хриплым, не своим голосом, дернулась на кровати и затихла.
Итогдавтишинесталаслышнамояикота.Ястоялустеныв
нахлобученном картузе и не мог унять икоты.
- Стыдно так, мой гарнесенький, - улыбнуласьГалинапренебрежительной
своей улыбкой и ударила меня негнущимсяхалатом.Онапрошлавкрасных
башмаках к окну исталанавешиватькитайскиезанавескинадиковинный
карниз. Обнаженные ее руки утопали в шелку, живая косашевелиласьнаее
бедре, я смотрел на нее с восторгом.
Ученый мальчик, я смотрел на нее,какнадалекуюсцену,освещенную
многими софитами. И тут же явообразилсебяМироном,сыномугольщика,
торговавшего на нашем углу. Я вообразил себя веврейскойсамообороне,и
вот, как и Мирон, я хожуврваныхбашмаках,подвязанныхверевкой.На
плече, на зеленом шнурке, у меня висит негодное ружье, я стою на коленях у
старого дощатого забора и отстреливаюсь от убийц. За забором моимтянется
пустырь, на нем свалены груды запылившегося угля,староеружьестреляет
дурно, убийцы, в бородах, с белыми зубами, все ближе подступают ко мне;я
испытываю гордое чувство близкой смерти и вижу в высоте,всиневемира,
Галину. Я вижу бойницу, прорезанную в стене гигантского дома,выложенного
мириадами кирпичей. Пурпурный этот дом попирает переулок, в которомплохо
убита серая земля, в верхней бойнице его стоитГалина.Пренебрежительной
своей улыбкой она улыбается из недосягаемого окна, муж, полуодетый офицер,
стоит за спиной и целует ее в шею...
Пытаясь унять икоту, я вообразил себе все это затем, чтобымнегорше,
горячей, безнадежней любить Рубцову,и,можетбыть,потому,чтомера
скорби велика для десятилетнего человека.
Глупые мечты помогли мнезабыть
смерть голубей и смерть Шойла, я позабыл бы, пожалуй, обэтихубийствах,
если бы в ту минуту на террасу не взошелКузьмасужаснымэтимевреем
Абой.
Были сумерки, когдаонипришли.Натеррасегореласкуднаялампа,
покривившаяся в каком-то боку, - мигающая лампа, спутник несчастий.
- Я деда обрядил, - сказалКузьма,входя,-теперьоченькрасивые
лежат, - вот и служку привел, пускай поговорит чего-нибудь над стариком...
И Кузьма показал на шамеса Абу.
- Пускай поскулит, - проговорилдворникдружелюбно,-служкекишку
напихать - служка цельную ночь богу надоедать будет...
Он стоялнапороге-Кузьма-сдобрымсвоимперебитымносом,
повернутым во все стороны, и хотел рассказать как можнодушевнееотом,
как он подвязывал челюсти мертвецу, но отец прервал старика:
- Прошу вас, реб Аба, - сказал отец, -помолитесьнадпокойником,я
заплачу вам...
- А я описываюсь, что вы не заплатите, - скучным голосом ответил Абаи
положил на скатерть бородатое брезгливое лицо,-яопасываюсь,чтовы
заберете мой карбач и уедете с ним в Аргентину, в Буэнос-Айрес, и откроете
там оптовое дело на мой карбач... Оптовоедело,-сказалАба,пожевал
презрительными губами и потянул к себе газету "Сын Отечества", лежавшую на
столе. В газете этой было напечатано о царском манифесте 17-го октября и о
свободе.
- "...Граждане свободной России,-читалАбагазетупоскладами
разжевывал бороду, которой оннабралполонрот,-гражданесвободной
России, с светлым вас христовым воскресением..."
Газета стояла боком перед старым шамесомиколыхалась:ончиталее
сонливо, нараспев и делал удивительные ударения на незнакомых емурусских
словах. Ударения Абы были похожи на глухую речь негра, прибывшего с родины
в русский порт. Они рассмешили даже мать мою.
- Я делаю грех, -вскричалаона,высовываясьиз-подротонды,-я
смеюсь, Аба... Скажите лучше, как вы поживаете и как семья ваша?
- Спросите меня о чем-нибудьдругом,-пробурчалАба,невыпуская
бороды из зубов и продолжая читать газету.
- Спроси его о чем-нибудь другом, - вслед за Абой сказал отецивышел
на середину комнаты. Глаза его,улыбавшиесянамвслезах,повернулись
вдруг в орбитах и уставились в точку, никому не видную.
- Ой, Шойл, - произнес отец ровным, лживым, приготовляющимся голосом, -
ой, Шойл, дорогой человек...
Мы увидели, что он закричит сейчас, но мать предупредила нас.
- Манус, - закричала она, растрепавшисьмгновенно,исталаобрывать
мужу грудь, - смотри, как худо нашему ребенку, отчего тынеслышишьего
икотки, отчего это, Манус?..
Отец умолк.
- Рахиль, - сказал он боязливо, - нельзя передатьтебе,какяжалею
Шойла...
Он ушел в кухню и вернулся оттуда со стаканом воды.
- Пей, артист, - сказал Аба, подходя ко мне, - пейэтуводу,которая
поможет тебе, как мертвому кадило.