Марк замер у холодильника, но сообщение кончилось, автоответчик умолк. Марк повернулся и медленно, словно к опасному зверю, подошел к нему. Он не верил своим ушам. Это галлюцинация, ОНА не могла ему звонить. На индикаторе числа сообщений вместо цифры «1» была теперь цифра «0». Конечно, ему померещился этот голос. Марк протянул руку, чтобы включить «rewind», перемотку.
Резкий телефонный звонок прервал этот жест. Марк взял трубку.
— Наконец-то! — тут же сказал по-русски все тот же женский голос. — Я уже думала, что ты никогда не придешь! Ты хочешь пиццу?
— А где ты? — спросил он осторожно и сам не узнал своего осипшего голоса.
— Я уже два часа сижу у тебя под окном. С этой чертовой пиццей. Я звоню из машины. Ты мне откроешь дверь, или мне ночевать в машине?
Марк посмотрел в окно. Там, возле парка, какая-то громоздкая темная машина высветилась фарами и стала выруливать на проезжую часть.
Но, даже видя ее машину и слыша по телефону ее голос, Марк не мог поверить в реальность происходящего.
Марк попытался вспомнить бригаду советских стюардесс, которые прилетели сегодня. Но его пост был у стоек таможенного досмотра багажа, а русская команда прошла служебным ходом, там дежурил другой агент.
Тут рука Марка ощутила что-то твердое в кармане женского плащика, и он извлек из этого кармана длинный плотный конверт с эмблемой «Аэрофлота». Конверт не был запечатан, внутри его лежало несколько багажных бирок, какая-то «Ведомость» о получении 120 завтраков и 200 бутылок минеральной воды, таможенная декларация на имя Анны Журавиной и еще один конверт, поменьше — квадратный, почтовый и тоже незапечатанный. В этом конверте было письмо на листе линованной бумаги и блеклая полароидная фотография: юная девушка в форме советской стюардессы на фоне Эйфелевой башни. Письмо начиналось словами: «Дорогая мама! Хотела написать тебе из Амстердама, но девочки сказали, что почтовые марки здесь в пять раз дороже, чем в Нью-Йорке…»
К его изумлению, Катрин на подходе к конюшне вобрала в себя этот запах полной грудью, и лицо ее высветилось возбужденной улыбкой. Джим успокоился. Только настоящие лошадники могут так неподдельно радоваться встрече с лошадьми. Но конечно, на первый раз он даст ей Гнома или Богему — самых спокойных и старых.
Он вошел в конюшню и сказал:
— О’кей, у меня тут двадцать лошадей. Правда, пять не моих…
И — остановился, потому что Катрин уже не слушала его. Она пошла вдоль стойл — медленной и словно завороженной походкой. Странный шум заполнил ей голову. Наверное, так чувствует себя бывший военный пилот, оказавшись на аэродроме, где готовые к полету самолеты гудят турбинами. Катрин даже встряхнула головой, пытаясь сбросить это наваждение. Но нет, наваждение не исчезло. И кроме того, оно было приятно, оно наполняло ее кровь мощными потоками адреналина. Отличные ездовые лошади были перед ней. Конечно, она ничего не понимала в лошадях, но каким-то совсем нерациональным знанием она вдруг почувствовала каждого коня и каждую лошадь, мимо стойл которых она шла. И — что еще поразительнее — лошади почувствовали ее. Джим Вайт, потомственный лошадник, начавший ездить верхом еще до того, как стал ходить своими ногами, сразу увидел, что между его лошадьми и этой Катрин возникло поле полного доверия. Кони всхрапывали ей навстречу тем добродушным всхрапом, которым встречали по утрам только его, Джима. Они тянулись к Катрин мордами, заигрывающе поводили ушами и передергивали шкурой, демонстрируя готовность ускакать с ней в любые дали. Молодая арабская кокетка Жасмин стала бить землю передним левым и задним правым копытами, так откровенно напрашиваясь и набиваясь, как проститутка на 42-й улице. А когда даже бешеный Конвой, драчун и гроза конюшни, еще издали приветливо заржал навстречу этой Катрин, у Джима просто челюсть отвисла от изумления.
— Где, ты сказала, ты училась езде?
Катрин, не ответив, дошла до конца конюшни и остановилась напротив стойла Конвоя.
— Этот. Я беру этого, — сказала она уверенно.
— Извини, — сухо ответил Джим. — Этот не для верховой езды. Я могу дать тебе вон того, Гнома. Или вот эту, Богему. В крайнем случае — Миста.
— Сколько? — перебила Катрин.
— Тридцать долларов в час. О’кей, для дочки доктора я могу…
— Я спрашиваю, сколько за этого? — снова перебила его Катрин, показывая на Конвоя. В ее голосе появились властные, стальные нотки.
— Я же сказал тебе: этого я не даю.
— Сто долларов в час. Седлай!
Джим посмотрел ей в глаза. Два прямых клинка встретили его взгляд, и он вдруг ощутил, что не может выдержать ее взгляда. Он отвел глаза, бормоча:
— Он псих. Он даже меня не слушает.
— Не теряй время! — уверенно сказала Катрин. И вытащила из кармана чековую книжку. — Тебе заплатить вперед? Дать задаток?
Сомнение вернулось к старику Джиму. Где, она сказала, она училась? Но с другой стороны, черт их знает в этом Нью-Йорке, он не был там уже лет тридцать — может, теперь там уже и за верховую езду берут деньги вперед?
Через несколько минут Конвой был под седлом. При этом он не взбрыкивал, не храпел и даже не пытался помешать Джиму затянуть сбрую. Но еще больше старый Джим изумился, когда вывел Конвоя из конюшни, — он никогда не видел, чтобы женщины так запросто подходили к незнакомой лошади, а уж тем более к этому гиганту! Чтобы они так брались рукой даже не за луку седла, а за гриву коня и легко, не упершись и ногой в стремя, взлетали в седло. И уж конечно, он никогда не видел такой странной посадки. Вместо того чтобы тут же взять поводья, натянуть их и одновременно похлопать коня по шее, дружески, но жестко показав ему тем самым, кто тут кого контролирует, Катрин просто нагнулась через седло, обняла Конвоя за шею, а потом резко встала в стременах и сжала коленями его бока. Конвой заржал, но не злобно, а — черт бы его побрал — весело! Словно расхохотался. И — загарцевал, затанцевал от радости.