Блокнот. - Я вытащил его. - Там, в конце.
Две последние странички были исписаны ее детским почерком.
- Когда ты это писала?
- Читай.
Не хочу больше жить. Давно не хочу. Мне хорошо только тут, на курсах, где я
думаю о деле, или когда читаю, или в кино. Или в постели. Хорошо, только когда я
забываю о себе. Когда есть лишь глаза, или уши, или кожа. За два-три последних
года не помню ни одной счастливой минуты. С тех пор, как сделала аборт. Помню
только, как иногда заставляла себя быть счастливой: посмотришь в зеркало, и
кажется, что счастлива.
Две заключительные фразы жирно зачеркнуты. Я заглянул в ее серые глаза.
- Ты все выдумываешь.
- Я написала это сегодня, за кофе. Убила бы себя прямо в буфете, без
лишнего шума, если б нашла чем.
- Истерика какая-то.
- А я и есть истеричка! - Почти крик.
- И симулянтка. Специально писала, чтоб я прочел.
Долгая пауза. Она зажмурилась.
- Только прочел?
[46]
И снова расплакалась, уже п моих объятиях. Я попытался се успокоить. Обещал
отложить поездку, отказаться от места - и наконец она сделала вид, что приняла
эти потоки вранья за чистую монету.
Утром я уговорил ее позвонить на курсы и сказаться больной; весь день мы
провели за городом.
Назавтра - до отъезда оставалось три дня - пришла открытка с
нортамберлендским штемпелем. Митфорд, человек, работавший на Фраксосс, сообщал,
что вот-вот будет в Лондоне и мы сможем встретиться.
В среду я позвонил ему в офицерский клуб и пригласил выпить. Оказалось, он
на два-три года старше, загорелый, с выпуклыми голубыми глазами на узком лице.
То и дело поглаживал темные подполковничьи усики, одет был в темно-синий пиджак
с военным галстуком. От него за версту разило солдафоном; между нами сразу
завязалась партизанская война самолюбий. Он десантировался в оккупированную
немцами Грецию и всех знаменитых кондотьеров тех лет называл запросто, по
именам: Ксан, Падди. Соответствовать триединому стандарту истинного филэллина
(джентльмен, исследователь, головорез) ему мешали ненатуральный выговор и
шаткий, косноязычный жаргон приготовишки в стиле виконта Монтгомери. Догматизм,
нетерпимость. Весь мир расчерчен окопами. Захмелев, я полез на рожон: заявил,
что в войсках два года жил только страстным предвкушением дембеля. Глупее не
придумаешь. Я хотел получить от него информацию, а вызвал неприязнь; в конце
концов я признался, что мой отец был офицером регулярной армии, и спросил об
острове.
Кивком он указал на застекленную стойку с закусками.
- Вот это остров. - И, тыча сигаретой: - Его местные называют... -
Греческое слово. - То бишь пирог. На вид - один к одному, понял, старик?
Водораздел. По одну сторону, вот тут, школа и деревня. Больше ни на северной
стороне, ни на другой, южной, ничего нет. Вот такой расклад.
- А школа?
[47]
- Лучшая в стране, без балды.
- Дисциплина?
Он вскинул руку жестом каратиста.
- Работа тяжелая?
- Средней паршивости. - Глядя в зеркало за стойкой, он подкрутил усы и
пробормотал названия двух или трех учебников.
Я спросил, куда пойти вечером.
- Некуда. Остров красивый, гуляй, если нравится. Птички, пчелки, жу-жу.
- А деревня?
Он мрачно усмехнулся:
- Ты что, старик, решил, что в Греции деревни такие же, как у нас? Общество
- полный ноль. Учительские жены. Полдюжины чиновников. Наездом - поп с попадьей.
- Вскинул подбородок, словно воротничок слишком жал. Нервный жест,
скрывающий минутное колебание. - Несколько вилл. Но они десять месяцев в году
заколочены.
- Да, умеешь ты утешить.
- Дыра. Что уж тут, дыра жуткая. Да и хозяева вилл тоже серятина. Кроме
одного, но с ним ты вряд ли увидишься.
- Почему?
- Если честно, мы с ним поцапались, я ведь что думаю, то и режу в лицо.
- Да из-за чего?
- Мерзавец сотрудничал с немцами. Отсюда и поехало.
- Он выдохнул клуб дыма. - Так что придется тебе общаться с препсоставом.
- По-английски-то они говорят?
- В основном по-французски. Есть еще грек, второй учитель английского. Тот
еще раздолбай. Я раз не выдержал, засветил ему.
- Я вижу, ты там времени не терял.
Он рассмеялся:
- Не целоваться же с ними. - Почувствовал, что вышел из роли. - Крестьяне,
особенно критские - соль земли. Парни что надо. Уж поверь мне. Точно говорю.
[48]
Я спросил, почему он уехал.
- Если честно, книгу пишу. Воспоминания о войне, все такое. Издательские
дела.
Было в нем что-то жалкое; одно дело - рыскать вдоль линии фронта подобно
пакостному бойскауту, взрывать мосты и щеголять в живописно простреленном
мундире; другое - мыкаться в пресном, благополучном мире, чувствуя себя
ихтиозавром, выброшенным на берег.
- Без Англии начнешь загибаться, - частил он. - Тем более, ты греческого не
знаешь. Запьешь. Все пьют. Поголовно. - И заговорил о рецине и арецинато, раки и
узо, а там и о женщинах. - К афинским девушкам не суйся, если не хочешь
заработать сифак.
- А на острове?
- Глухо, старик. Таких уродок во всем Эгейском море не сыщешь. И потом -
сельская честь. До самой смерти будешь на аптеку работать. Так что не советую. Я
еще до острова обжегся. - Он усмехнулся с видом тертого калача.
Я довез его до дверей клуба. Промозглый день клонился к вечеру, прохожие,
машины, все вокруг приобретало тускло-серый оттенок. Я спросил, почему он ушел
из армии.
- Слишком уж там все закостенело, старина. В мирное время это особенно
чувствуется.
Я подумал, что на самом деле, похоже, его комиссовали вчистую; за
казарменными замашками в нем сквозило беспокойство припадочного.
Мы прибыли.
- Как по-твоему, я справлюсь?
Он с сомнением оглядел меня.
- Держи их в черном теле. Иначе каюк. Не поддавайся. Тот, кто был там до
меня, сломался. Я его не застал, но, видно, у него крыша поехала. Не смог
совладать с учениками.
Он вылез из машины.
- Ну, ни пуха, старик. - Ухмылка. - И знаешь? - Он вцепился в дверцу. - Не
ходи в зал ожидания.