Черный обелиск - Ремарк Эрих Мария 10 стр.


Время отвремени я посылаю несколько

экземпляров в газеты.Либо мне стихи возвращают, либо газеты просто не дают

ответа; тогда я переписываюновые экземпляры и возобновляю свои попытки. Но

только триразаудалось мненапечататься --в ежедневной местной газете,

правда припомощиГеорга,которыйзнакомсредактором.Всежеэтого

оказалосьдостаточно,чтобыя стал членомВерденбрюкского клубапоэтов,

который собирается развнеделю у Эдуарда Кноблоха, в его "Старогерманской

горнице".НедавноЭдуард, из-за истории с обеденнымиталонами,попытался

добитьсямоего исключения,как личности аморальной. Но члены клуба --все

противодногоголосаЭдуарда--единодушно заявили,чтодействиямои

заслуживаютвсяческого уважения: примерно также издавна действуют в нашем

возлюбленном отечестве все промышленники и дельцы,акроме того, искусство

не имеет никакого отношения к морали.

Стихияотодвигаюотсебя.Онивдругкажутсямнеплоскимии

ребяческими,кактестандартныевирши,которые пытаетсявсвоевремя

сочинять почти каждый юноша. Я начал писать стихи еще на фронте, нотам это

имелокакой-тосмысл--они на несколько мгновений уносили меня прочь от

действительности, служили как бы маленьким очагом сопротивления и веры в то,

что существует на свете еще нечто,кроме разрушенияи смерти.Но это было

давно: теперья знаю твердо,что, кромених, действительно существует еще

многое,изнаю,что всеэтоможетсуществоватьнаряду с нимиидаже

одновременно. Для этого мнемоистихибольше не нужны. В книгахнамоей

полкеоб этомсказаногораздо лучше.Однако развеэто причина, чтобы от

чего-то отказываться? К чемубы мытогдапришли?Кудабы все мы делись?

Поэтомуяпродолжаюписать, ночастомоистихикажутсямне серымии

надуманнымивсравнении свечернимнебомнадкрышами,котороесейчас

становитсяяблочного цвета, а лилово-пепельныйдождь сумерек уже затопляет

улицы.

Я спускаюсьпо лестницемимотемной конторы ивыхожу в сад. Дверь в

квартиру семействаКнопф распахнута. Словновогненнойпещере, озаренные

светом, сидят там три дочери Кнопфа за своими швейными машинками и работают.

Машинкижужжат.Я бросаю взгляд наокно рядом сконторой.Оно темное --

значит, Георг уже куда-то смылся. Вошели Генрих в надежнуюгавань любимой

пивной, где он завсегдатай и у него постоянный столик.

Яобхожу сад.Кто-то полил его.Земля сырая; от нее исходитсильный

запах. В мастерскойгробовщикаВильке пусто,тихои уКурта Баха.Окна

раскрыты; недоделанныйскорбящий лев прикорнул на полу-- кажется, будто у

него болят зубы, -- а рядом мирно стоят две пивные бутылки.

Вдругначинает петь какая-то птица.Это дрозд. Он сидитнаверхушке

надгробияскрестом,котороеГенрих Кроль так продешевил; у птичкиявно

слишком большой голос для такого маленького черного шарика сжелтым клювом.

Этот голос и ликует, и жалуется, и хватаетзасердце. И я думаю о том, что

вотегопесня мне говорит о жизни,о будущем,о грезахи обовсемтом

неведомом,необычноминовом, что меняожидает;а длячервей,которые

вылезают изсыройземли и сусилиямивзбираютсяна подножие памятника с

крестом,длянихэта песня--грозный сигнал смерти через четвертование

свирепыми ударами клюва; и всеже невольно она уносит меня, как волна,все

растворив,иястоюбеспомощный,растерянный,дивясьтому,чтоя не

разорвусь илиневзлечу, словно воздушныйшар, вэтовечернеенебо; но

наконец я все же прихожу в себя,спотыкаясь, бреду через сади егоночное

благоухание обратновдом,полестнице, к роялю, обрушиваюсь на клавиши,

ласкаю их, пытаясь, словно дрозд,греметь и трепетать,чтобы выразить свои

чувства; новконцеконцов получаетсятольконагромождениеарпеджиои

какие-тообрывки из модных инародныхпесенок,из"Кавалера роз"ииз

"Тристана", какая-то смесь и дикая путаница, пока чей-то голос не кричит мне

с улицы:

-- Милый человек, научись хоть сначала играть!

Я обрываю игру и захлопываю окно. Темная фигура исчезает в темноте; она

уже слишком далеко, чтобы я мог чем-нибудьзапустить в нее, да и чего ради?

Незнакомец прав, я неумею играть как следует ни на рояле, ни на клавиатуре

жизни, никогда,никогданеумел, явсегдаслишком спешил,былслишком

нетерпелив,всегда что-нибудьмешало мне, всегда приходилось обрывать;но

ктодействительно умеет играть, аесли дажеон играет--то что толку в

этом? Разве великий мрак от этого станет менее черным и вопросыбезответа

-- менее безнадежными? Будет ли жгучая боль отчаяния от вечной недоступности

ответовменеемучительной,ипоможет ли этокогда-нибудь понять жизнь и

овладеть ею, оседлать ее, какукрощенногоконя, или онатакиостанется

подобной гигантскому парусу среди шторма, который мчит нас, а когда мы хотим

ухватиться за него, сбрасывает в воду? Передо мной иногда словно открывается

расселина, кажется, она идетдоцентра земли. Чемоназаполнена? Тоской?

Отчаяньем?Или счастьем? Но каким? Усталостью? Смирением? Смертью? Для чего

я живу? Да, для чего я живу?

III

Раннеевоскресноеутро.Колоколазвонятнавсехколокольнях,и

блуждающиевечерниеогни исчезли.Доллар еще стоиттридцатьшесть тысяч

марок, время затаило дыхание, зной не успел растопить голубой кристалл неба,

ивсекажется ясным и бесконечно чистым --это тот единственныйутренний

час, когда веришь, что даже убийца будет прощен, а добро и зло -- всего лишь

убогие слова.

Я медленно одеваюсь. В открытое окно льется свежий, пронизанный солнцем

воздух.Стальными вспышками проносятся ласточки подсводамиподворотни. В

моей комнате, какив контореподнею, дваокна: одновыходит во двор,

другое --наулицу.

Назад Дальше