Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет?
— Ну зачем так прямо? — спросил полковник. — Но когда ты это говорила, ты была очень красивая!
— Я никогда не плачу, — сказала девушка. — Никогда. У меня даже есть такое правило — никогда не плакать. Но сейчас я заплачу.
— Не плачь, — сказал полковник. — Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего — ну его к дьяволу!
— Скажи еще раз, что ты меня любишь.
— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя.
— А ты постараешься не умирать?
— Да.
— Что говорил доктор?
— Да ничего особенного…
— Но хуже тебе не стало?
— Нет, — солгал он.
— Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини.
— Знаю. Но теперь здорово пьешь.
— А лекарство тебе принимать не пора?
— Пора, — сказал полковник. — Лекарство пора принять.
— Можно я тебе его дам?
— Да, — сказал полковник. — Можно.
Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. «Каждый раз одно и то же, — думал он. — Черт бы его побрал, это лекарство!» Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. «Что ж, он всегда стрелял лучше меня, — думал полковник, — ружье принадлежит ему по праву».
— Слушай, дочка, — сказал он. — Ты только из-за меня не расстраивайся.
— Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю.
— Тоже не бог весть какое занятие, правда? — Он сказал oficio вместо «занятие», — когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. «Испанский язык грубый, — думал полковник, — иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится».
— Es un oficio bastante malo, — повторил он, — любить меня.
— Да. Но это единственное мое занятие.
— А стихов ты больше не пишешь?
— Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты.
«В каком же возрасте у них тут стареют? — думал полковник. — В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год».
— Как мама? — спросил он ласково.
— Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе.
— Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок?
— Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется.
— Мы могли бы с тобой пожениться.
— Нет, — сказала она. — Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать.
— А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался.
— По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался.
— Не часто. Но бывало, — сказал полковник. — В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза.
— Расскажи, как это было.
— Тебе будет скучно, — сказал полковник. — Мне самому до смерти тошно, когда я вспоминаю, а другим — тем более.
— А я разве другая?
— Нет. Ты моя любовь. Моя последняя, единственная и настоящая любовь.
— А ты их принял, эти решения, давно или недавно?
— Одно давно. Другое попозже. А третье недавно.
— Может, ты мне все-таки расскажешь? Я тоже хочу заниматься твоим скверным ремеслом вместе с тобой.
— А ну его к дьяволу! — сказал полковник. — Ошибки были сделаны, и я заплатил за них сполна. Беда только в том, что расплатиться невозможно.
— Расскажи, как это было и почему невозможно.
— Не хочу, — сказал полковник. И переубеждать его было бесполезно.
— Тогда давай веселиться.
— Давай, — сказал полковник. — Жизнь-то ведь у нас только одна.
— А вдруг не одна? Вдруг еще будут и другие?
— Не думаю, — сказал полковник. — Ну-ка, повернись ко мне в профиль, чудо мое!
— Вот так?
— Так, — сказал полковник. — Именно так.
"Ну вот, — подумал полковник, — начался последний раунд, а я даже не знаю, какой он по счету. Я любил в своей жизни только трех женщин и трижды их терял.
Женщину теряешь так же, как теряешь батальон, — из-за ошибки в расчетах, приказа, который невыполним, и немыслимо тяжелых условий. И еще — из-за своего скотства.
Я потерял в своей жизни три батальона и трех женщин, а теперь у меня четвертая, самая красивая из всех, и чем же, черт подери, это кончится?
А ну-ка, объясните, генерал, — ведь у нас сейчас не военный совет, а свободный обмен мнениями по поводу создавшейся обстановки, — ответьте мне, генерал, на вопрос, который вы мне сами не раз задавали:Где же ваша кавалерия, генерал?
Ну вот, так я и думал, — сказал он себе. Командир не знает, где его кавалерия, а кавалерия не разбирается ни в своем положении, ни в своих задачах, и часть ее, ровно столько, сколько для этого нужно, изгадит все дело, как гадила кавалерия во всех войнах, с тех самых пор, как ее посадили на коней".
— Чудо ты мое, — сказал он. — Ма tres chere et bien aimee. 33 Я очень скучный человек, ты уж меня, пожалуйста, прости.
— Мне с тобой никогда не скучно, я ведь тебя люблю. Мне только хочется, чтобы сегодня мы были повеселее.
— Будь я проклят, но сегодня мы будем веселые, — сказал полковник. — А ты не знаешь чего-нибудь особенно веселого?
— А мы сами разве не веселые, да и все, что творится тут, в городе… Ты ведь часто бывал веселый.
— Да, — признался полковник, — бывал.
— Неужели мы не можем еще раз повеселиться?
— Конечно. Можем. Отчего же…
— Видишь того молодого человека с волнистыми волосами — он их не завивает, он их только аккуратно укладывает, чтобы казаться покрасивее.
— Вижу.
— Это очень хороший художник, но передние зубы у него вставные. Он был раньше pederaste, но другие pederastes как-то раз напали на него на Лидо во время полнолуния.
— Сколько тебе лет?
— Скоро будет девятнадцать.
— Откуда же ты все это знаешь?
— Мне рассказывал один гондольер. Этот молодой человек по нашим временам очень хороший художник. Теперь ведь настоящих художников не бывает. Но подумай, ходить со вставными зубами в двадцать пять лет — это просто смешно!
— Я тебя очень люблю, — сказал полковник.
— И я тебя очень люблю. Я только не знаю, что это значит по-вашему, по-американски. Но я люблю тебя и по-итальянски, хотя это против моих взглядов и против моего желания.
— Нельзя так чертовски много желать, — сказал полковник, — не то, смотри, желание возьмет да исполнится!
— Верно, — сказала она. — Но я бы хотела, чтобы мое теперешнее желание исполнилось.
Оба помолчали, потом девушка сказала:
— Этот молодой человек, — он теперь уже настоящий мужчина и ухаживает за женщинами, чтобы скрыть, что он такое, — написал мой портрет. Хочешь, я тебе его подарю?
— Спасибо. Я буду очень рад, — сказал полковник.
— Там все так поэтично! Волосы куда длиннее, чем у меня на самом деле; и кажется, будто я выхожу из моря, даже не намочив головы. А когда выходишь из воды, волосы прилизанные, концы у них слипшиеся и вся ты похожа на дохлую крысу. Но папа хорошо заплатил за портрет, и хотя это совсем не я, но такой ты бы хотел меня иметь.
— Я часто себе представляю, как ты выходишь из моря.