Царь-рыба - Астафьев Виктор Петрович 23 стр.


Навесили лопашни,

подколотили уключины. Проверив, все ли взяли, молча же, не глядя друг на друга,

по реке, с ночи усмирелой и какой-то отчужденной, холодной, с вроде бы

отдалившейся от воды белесой землей, медленно плыли мы от берега. Отплыли мы

далеко, когда сделалось видно: по вдавшемуся в Енисей песчаному мысу двигаются

две человеческие фигурки, медленно удаляясь. Но вот на горизонте замаячил

катерок или пароходишко, фигурки людей замерли и тут же исчезли в прибрежных

тальниках. ...Появился у нас крючок на двери избушки, кованый, зацепистый.

Дождливой сентябрьской ночью, когда все вокруг лежало в тяжелой бездонной тьме и

только печка в нашей избушке разухабисто ухала, будто играючи одолевала подъем в

гору, дверь нашей избушки дернулась и в петле шевельнулся железный крючок.

Мужики рассказывали всякую всячину. Высотин много знал сказок. И что-то как раз

жуткое да чудовищное повествовал нам, парнишкам, -- мы и орехи перестали щелкать

со страху. Все разом мы уставились на дверь, против которой мелькало огнем устье

за лето изгорелой железной печки. И не только крючок, но и темные росчерки щелей

было отчетливо видно. Крючок еще раз слабо дернулся, подпрыгнул в петле, но был

он словно загнут -- из петли не выскочил. -- Кто? -- вполголоса спросили мужики,

вытаскивая из-под изголовий топоры, парнишки схватились за ножи -- так уж у нас

уговорено было: если еще раз сунутся норильцы, мужики становятся по бокам

дверей, мы приседаем на пол, и пусть они входят в темную избушку, сколько бы их

ни было -- мясо сделаем! За дверью не отвечали и не шевелились. -- Кто? -- уже

громче повторил Высотин и помаячил нам, чтоб мы не швыркали носами. Конечно же,

мы и без того не дышали, и мне, да и Петьке с Мишкой, наверное, от задержанного

в груди дыхания нестерпимо захотелось закашлять, кашель поднимался все выше,

подходил к самому горлу. -- Пустите, пожалуйста, люди добрые! -- послышался за

дверью тихий голос, в глуби которого угадывались напряженность и тревога, а по

верху скользило вековечное страдание бездомной души. -- Кто ты? -- Беглый я. --

Час от часу не легче! В печке ворохнулись, рассыпались, затрещали головни.

Избушка погрузилась в полутьму, сделалось слышно дождь за стенами, дребезжание

составного стеколка в окне. "Окно! Нас застрелят в окно!" Печка оживала,

начинала махать желтеньким платком из дырявой дверцы, обрастать горящими

травинками по бокам и трубе. -- Надо печку залить! -- прошептал Мишка и стал

подкра- дываться к чайнику, стоящему на краю печки, распространяю- щему

горьковатый прелый запах типичных корней, смородинника и зверобоя. На пути к

печке Мишку перехватил отец, засунув его себе за спину, в темень, и, как бы

ненароком задев о сухую лиственничную стену топором, грубо и в то же время

просительно бросил: -- Уходи давай! Уходи!.. -- Пустите, добрые люди. Пропадаю,

-- отчетливо и совсем близко произнес беглый с тем спокойствием, с той горечью в

голосе, какая дается лишь людям, и на самом деле пребывающим на краю гибели,

либо великим артистам. Может, беглый и есть артист? Черт его знает -- их там в

Норильске, сказывают, всякой твари по паре. -- Не открывай! -- прошелестело

разом из трех ребячьих одеревенелых ртов. Но кто же слушает ребят, тем более в

таком крайнем положении! -- У нас уже побывали гости, обчистили, обсняли. Нечего

брать... -- подал голос мой папа, и в голосе послышалось мне колебание и

неуверенность. -- Ходите тут! -- поддержал его еще более неуверенным голосом

Высотин. -- Сколько вас там? -- Один я. Один! -- голос беглого слышался где-то

внизу, и не сразу, но мы сообразили, что он от дверной скобы сполз на доски

крыльца и лежит под дверью.

-- Не граб... Не граблю я... не мародерничаю... --

голос рвался. -- Миром и Богом спасаюсь... -- М-мм-иром, -- слабо буркнул

Высотин, -- знаем мы теперь, каким миром-то!.. -- Высотину казалось, должно

быть, что говорит он тихо, себе под нос. Но тот, за дверью, был чуток, расслышал

все и что-то хотел возразить, да вдруг разразился долгим, затяжным кашлем, и

колени, сапоги ли, может, и голова бились, стучали об дверь. Кашель перешел в

хрип, сиплое удушение. Стараясь наладить дыхание, сделать уверенным голос,

беглый посулился за дверью: -- Я не х-хэ... их-хэ... ух-д... кх-харр... -- он

отхаркнулся и все еще хрипло, но уже отчетливей сказал, преодолевая одышку: --

Не уйду, я на чердак, подожгу. Нет другого выхода... На чердак! А на чердаке-то

мешок с хлебом, кедровый орех насыпью и в бочках. Крыша сухая, слеги сухие,

береста ворохами запасена, корья полно. Окошко в избушке узкое. Дверь подопрет

злодей, не выскочить. Мы, парнишки, может, и... А мужики... Беглый не торопил

нас, давал время обдумать его угрозу, взвесить все. Высотин мотнул головой, отец

подвинулся к двери, взялся за крючок. Высотин, распластавшись по стене за

косяком, поднял топор. Вот тогда я до глубины души осознал часто встречающиеся в

книгах слова: "Секунды показались вечностью...". Пока отец вынимал крючок из

петли, во мне до того все напрягалось, что где-то в ушах или выше ушей тонко

зазвенело, звон становился все гуще, все пронзительней, будто погружался я без

сопротивления и воли в водяную беспробудную глубь. Вынув крючок из петли, отец,

как драгоценность, без стука и звяка опустил его на косяк, вдруг изо всей силы

пнул дверь и отпрянул в сторону, тоже приподняв блеснувший в темноте топор. С

улицы дохнуло дождливой холодной мутью, устойчивым духом мокрой кедровой хвои и

запревающего палого листа. В проеме двери никто не появлялся. Было пусто,

безгласно, недвижно во дворе, и только, воедино соединенная, шепталась

беспокойная тайга под ветром, полосами хлестало в стены, дождь лился с желобков

тесовой крыши в выбитые и уже полные от капель канавки вдоль завалины избушки.

Но звуки струй, слитный шум леса, шорох затяжного дождя, смывающего с деревьев

листья, стук капели, падающей с крыши, нам привычны, как привычна бывает тишина

в своей обжитой избе, они не мешали нам слышать и узнавать всякое другое

движение, даже малейший треск и шорох в ночи. -- Не дурите, мужики, -- раздалось

под дверью, -- уберите топоры... Я крепче сжал деревянную круглую ручку ножа,

хотя не знал еще, как это я могу им пластануть человека, если он нападет на

меня, почувствовал, что остальные обитатели избушки сжали оружие свое, хотя, как

и я, тоже не ведали -- посмеют ли рубануть или ткнуть человека, надеялись, что

это получится как-то само собой. На пороге избушки возникло что-то лохматое,

темное, перевалилось через преграду, поползло к печи, упало со стоном, с

подвыванием возле нее и лишь какое-то время спустя выдало звук. -- За... за...

закройте! Беглый просил закрыть дверь, значит, и в самом деле был один. Закрыли

двери, зажгли лампу, подбросили дров в печь. Возле печки хохлился серой,

полуощипанной вороной человек, почти обнявший железную коробку, почти упавший

грудью на плоский ее верх. На лиходея он не походил совсем. Под беглецом

скопилась и потекла к порогу избушки лужа. От ремков беглеца, от серой

матерчатой шапки, даже от волосьев, затянувших лицо, валил пар. Реже, реже, но

все еще звучно выстукивали зубы. Не сразу, не вдруг приходил в себя гость; и

первое, что увидел и услышал, -- чайник, сипящий на печке. Он прижал к чайнику

ладони, но кипятку попросить не смел. Не знаю от чего -- от жеста ли этого

просительного и жалкого, от рванья ли нищенского, от жалости ли моей природной

-- пропали во мне страх и злость.

Назад Дальше