Лежишь,словнонаволне
воздуха;еще,правда,побаливаетселезенка, и выписанная из
Петербурга сиделка трет тебе язык по утрам -- вязкий послесна
-- ватой,пропитаннойпортвейном.Сиделкаоченьнизенького
роста, с мягкой грудью, с проворными короткими руками,иидет
отнеесыроватыйзапах,стародевичьяпрохлада.Оналюбит
прибаутки,японскиесловечки,оставшиесяунееотвойны
четвертогогода.Лицоскулачок,бабье, щербатое, с острым
носиком, и ни один волосок не торчит из-под косынки.
Лежишь, словно на воздухе.Постельслеваотгороженаот
дверикамышовойширмой,сплошьжелтой,с плавными сгибами.
Направо, совсем близко, вуглу--киот:смуглыеобразаза
стеклом,восковыецветы, коралловый крестик. Два окна,-- одно
прямонапротив,нодалеко:постельбудтоотталкивается
изголовьемотстеныиметитвнего медными набалдашниками
изножья, в каждомизкоторыхпузырексолнца,метитивот
тронется,поплыветчерезвсюкомнатувокно,вглубокое
июльское небо, по которому наискось поднимаются рыхлые, сияющие
облака. Второе окно, в правойстене,выходитназеленоватую
косуюкрышу:спальнявовторомэтаже,аэто--крыша
одноэтажного крыла, где людская икухня.Окназапираютсяна
ночь белыми створчатыми ставнями.
За ширмой -- дверь, ведущая на лестницу, а подальше, у той
же стены,блестящаябелаяпечкаистаринныйумывальник, с
баком, с клювастым краном: нажмешь ногой на медную педаль, и из
крана прыщет тонкийфонтанчик.Слеваотпереднегоокна--
красногодеревакомодсоченьтугимиящиками, а справа --
оттоманка.
Обои -- белые, в голубоватых розах, Вполубреду,бывало,
из этих роз лепишь профиль за профилем или странствуешь глазами
вверхивниз, стараясь не задеть по пути ни одного цветка, ни
одноголистика,находишьлазейкивузоре,проскакиваешь,
возвращаешьсявспять,попаввтупик,исызнованачинаешь
бродить по светлому лабиринту. Направо от постели, между киотом
и боковым окном, висят две картины: черепаховая кошка, лакающая
с блюдца молоко, и скворец, сделанныйвыпуклоизсобственных
перьевнанарисованной скворешнице. Рядом, у оконного косяка,
приделана керосиновая лампа,склоннаявыпускатьчерныйязык
копоти. Есть еще картины: литография -- неаполитанец с открытой
грудью--надкомодом,анадрукомойником--нарисованная
карандашом голова лошади, что, раздув ноздри, плывет по воде.
День-деньской кровать скользит в жаркое ветреноенебои,
когдапривстаешь,товидишь верхушки лип, круто прохваченные
желтымсолнцем,телефонныепроволоки,накоторыесадятся
стрижи,ичасть деревянного навеса над мягкой красной дорогой
перед парадным крыльцом.
Оттуда доносятсяизумительныезвуки:
щебетанье, далекий лай, скрип водокачки.
Лежишь,плывешьи думаешь о том, что скоро встанешь; и в
солнечной луже играют мухи, и цветной моток шелка,какживой,
спрыгиваетсколенматери,сидящейподле, мягко катится по
янтарному паркету...
В этой комнате, где в шестнадцать лет выздоравливал Ганин,
и зародилось то счастье, тотженскийобраз,который,спустя
месяц,он встретил наяву. В этом сотворении участвовало все,--
и мягкие литографии на стенах, и щебет за окном,икоричневый
лик Христа в киоте, и даже фонтанчик умывальника. Зарождавшийся
образстятивал,вбирал всю солнечную прелесть этой комнаты и,
конечно, без нее он никогда бы не вырос.Вконцеконцовэто
былопростоюношеское предчувствие, сладкие туманы, но Ганину
теперьказалось,чтоникогдатакогородапредчувствиене
оправдывалосьтаксовершенно.Ицелыйдень он переходил из
садика в садик, из кафе в кафе, и еговоспоминаньенепрерывно
летеловперед,какапрельскиеоблака по нежному берлинскому
небу. Люди, сидевшие в кафе, полагали, чтоуэтогочеловека,
такпристально глядящего перед собой, должно быть какое-нибудь
глубокое горе, а на улице он в рассеяньитолкалвстречных,и
разбыстрыйавтомобильзатормозиливыругался, едва его не
задев.
Он был богом, воссоздающимпогибшиймир.Онпостепенно
воскрешалэтотмир, в угоду женщине, которую он еще не омел в
него поместить, пока весь он не будет закончен. Но ее образ, ее
присутствие, тень ее воспоминанья требовали того, чтобы наконец
он и ее бы воскресил,-- и он нарочно отодвигалееобраз,так
как желал к нему подойти постепенно, шаг за шагом, точно так же
как тогда, девять лет тому назад. Боясь спутаться, затеряться в
светломлабиринтепамяти,онпрежнийпуть свой воссоздавал
осторожно, бережно, возвращаясь иногда к забытой мелочи, ноне
забегаявперед. Блуждая в этот весенний вторник по Берлину, он
и вправду выздоравливал, ощущалпервоевставаньеспастели,
слабостьвногах,Смотрелсявовсе зеркала. Белье и одежды
казались необыкновенно чистыми, просторными инемногочужими.
Онмедленношел по широкой аллее, что вела от площадки дома в
дебри парка. Там и сям вздувались налиловатойотлиственной
тениземле черные червистые холмики,-- работа кротов. Он надел
белыепанталоны,сиреневыеноски.Онмечталвстретить
кого-нибудь в парке, кого-- он еще не знал.
Дойдя до конца аллеи, где сияла в темной зелени хвой белая
скамья,онповернул обратно, и далеко впереди в пролете между
лип виден был оранжевый песоксадовойплощадкииблестевшие
стекла веранды.
Сиделкауехалаобратно в Петербург,-- долго высовывалась
из коляски, махала коротенькой рукой, и ветертрепалкосынку.
Днипошлирадостные,бодрые.В усадьбе была прохлада, плащи
солнца на паркете. И через две недели он уже доодурикатался
навелосипеде,лупил по вечерам в городки с сыном скотницы.