- С кем-то в хоре шушукалась. Васса, кажется, была - Огуревна по прозвищу. Нинка-молочница. Чувыриха-богомолка, не помню фамилии. Клавка-просвирница. Просвирки пекла и потом продавала. Я почти их не помню: в школу еще бегала. Да и не поют они уже. Какие голоса у старух? Даже в церкви никого не видала. Небось дома лампадки перед иконами жгут...
У Востокова мысли роились быстрее.
- Вот что, сестричка, - сказал он, загибая на руке палец за пальцем. Адреса их всех завтра же вызнай. Спешить нам надо, пока угрозыск не догадался...
- Я к Чувырихе пойду, адрес-то я ее знаю. Ей, пожалуй, мать могла довериться: десять лет назад они с матерью как друзья-неразлучники жили.
- А если не доверилась?
- Тогда по адресам пройду. У дьяконицы спрошу: где кто живет. Она все про всех знает.
- Главное - поспешить, - повторил Востоков.
2
Фамилия Чувырихи была Чувырина, а имя-отчество - Авдотья Тихоновна. Об этом сказала она сама - старушка годами за семьдесят, со сморщенным лицом и с жидкими, голубовато-седыми, скрученными в пучок волосами.
- А я тебя, милочка, с малых лет помню, когда ты еще в детских платьицах бегала. Давненько не виделись. А за то, что о старухе вспомнила, спасибо скажу. Слыхала и о горе твоем. Жалко мать небось. Ведь ни за что ни про что отдала богу душу.
- Мне и Василия жалко, - поставила Екатерина точку, снимая вину с Михеева.
Но старуха не согласилась.
- Убивец он, твой мужик. Яко зверь в нощи.
- Да ведь нечаянно он, - смутилась Михеева. - В сердцах был. Ну и подвела рука. Думаю, и на суде это учтут.
- Ты простила, а бог не простит. Все господь видит: и доброе, и злодейское.
Не понравилось Михеевой такое начало встречи. Захотелось снять эту накипь. Не проповеди ждала она от Чувырихи, а доброго ответа на свой главный вопрос. Не здесь ли хранятся отцовские ценности? Прямо так и спросить? Обидится. Придется исподволь, издалека...
- Что это с вами, Авдотья Тихоновна? Я что-то давно вас в церкви Не видела. Вот и зашла навестить: не захворали? Или случилось что?
- Я, милочка, всегда к обедне хожу. Всенощную долго стоять приходится. А ноги не держат.
- У меня к вам просьба есть. Не великая, но памятная.
- В поминанье, что ль, записать? За упокой души? На похоронах я ведь не была: все ногами маюсь. А тебе стыдно! В хоре поешь, за здравие пишешь, а за упокой убиенной к богу не обращаешься. А я вот Марьяну-мученицу сразу же записала. И поминаю, конечно.
- Спасибо, Авдотья Тихоновна. Другое у меня дело. Не оставила ли мать у вас отцовский дар, мне предназначенный?
Старуха сразу умолкла, поджав тонкие без кровинки губы. И молчала так, должно быть, минуты две. А Екатерина ждала: скажет или не скажет. Только зачем ей держать церковную утварь, или кресты наперсные, или панагию с каменьями? Никакой корысти у нее нет, продавать не будет: верующая и богобоязненная. Но почему молчит?
Чувыриха сомневалась. Вспомнила слова Марьяны: "Спрячь у себя в киоте. А дочери отдашь после моей смерти. Сейчас недостойна она: в соборном хоре поет, а в бога не верит". И спрашивала себя старуха: отдать или не отдать? А вслух спросила для верности:
- На страстной седмице говела?
- Из церкви не выходила.
- И причащалась?
- Я православная, бабушка. И крещеная, и богомольная. И в хоре по субботам пою на всенощной.
Так уклонилась Михеева от ответа. Но старуха поверила.
- Есть дар отца Серафима. Храню.
И вынула из киота икону в окладе из серебра.
Трудно описать смятение чувств, охвативших Екатерину. Было тут и горечь обманутой в своих ожиданиях женщины, и сдержанный гнев против фанатично религиозного отца и поверившей ему матери, и жалость к пошедшему на убийство Василию, и страх перед обманутым вместе с нею Андреем.
- И это...
все? - прошептала она, именно прошептала: голоса своего даже сама не слыхала.
А где же панагии с бриллиантами, наперсные кресты в золотых окладах с драгоценными каменьями, где золотые чаши для причастия, большие блюда для пожертвования?
- А разве этого мало? - нахмурилась Чувыриха. - Чудотворная ведь икона. Не сумлевайся. Из новгородского подворья твой дед отцу Серафиму привез.
"Черта мне в ее чудотворности!" - хотелось крикнуть Екатерине. Но сдержалась. Провела рукой по выпуклой серебряной ризе. Хоть бы золотая была!
А старуха все говорила и говорила, словно ворожея недуг заговаривала:
- Древняя икона, девонька. Прадеды наших прадедов ее чтили и к ней прикладывались. И отец Серафим эту икону в Загорске у патриарха показывал. Только ты оклад не сымай - грешно. И Марьяна не сымала. Так для тебя и оставила. После смерти моей, сказала, отдашь дочери. Вот, значит, ее наказ я и выполнила.
В превеликом страхе вернулась Екатерина домой. Андрей ждал. Икона была завернута. Старуха аккуратно упаковала ее. Но ведь это только икона. И даже в серебре, а не в золоте.
- Вот все, что отец мне оставил, - произнесла шепотом - опять подвел голос.
Андрей молча развернул икону. Так же молча оглядел серебряный оклад, посмотрел, как он прикреплен к доске и, осторожно вынимая ножиком гвозди, снял инкрустированную ризу с иконы. На белом полотенце, окаймленное позолоченным венчиком, виднелось только лицо Христа. На удлиненном, писанном охрой лике горели будто совсем живые глаза. Печаль страдальческая светилась в них, доходя почти до экстатического напора. Узлы скрученного по углам полотенца были повязаны лентами, писанными густым кармином. Краски потускнели, поблекли, словно высветлены в манере, присущей художнику, но все же сохранили свою первозданную красоту.
Андрей, все еще не произнося ни слова, долго рассматривал икону, то приближая ее к лицу, то отстраняясь, наконец сказал как бы сам себе:
- А ведь отец говорил, что это - сокровище... Может быть, и действительно так.
- И ты в это веришь?
- А почему бы и нет?
- Серебро на десятки рублей считай. Больше не выручишь.
- Почему? Раритеты в любом виде искусства есть.
- Не понимаю.
- Ну, раритет. Особо ценная вещь. Диковинка.
- А кому ты продашь эту диковинку? Икона - икона и есть. Протоиерей и тот не возьмет. У него полный иконостас в Соборе.
- Протопоп нам не потребуется. Я в Москву продавать поеду. Старые связи порастрясу. Помозгуем.
- В Москву тебе не уехать. Узнают - следить станут.
- А я без огласки. Потихоньку. Подумаешь, преступление!
Екатерина молча взяла икону. Поразглядывала и так, и этак. Хмыкнула. Андрей с презрением взглянул на нее.
- Ты когда-нибудь о Рублеве слыхала? - спросил он. - Ему в Третьяковке целый зал отведен. Я понимать, конечно, не понимаю в этом деле, но думку имею. Протопоп сокровищем лубок называть не будет. И еще. Мы теперь вроде чисты. Для милиции. Мы с тобой. Они ж сами видели: тайник не вскрывался, а там - пусто. Кто камень кинет, что из-за корысти мать прибили? Не было корысти. Случай был, как и задумано... А икону тебе Чувыриха сама отдала как ей мать велела. Твоя она, и государству до нее интереса нет. Что хотим, то и сделаем. Хотим - продадим. Хотим - на стенку повесим. Для интерьера...
- Так чего ж тогда скрываться, а, Андрюша? - робко спросила Екатерина. - Раз икона-то наша, законная, то мы и продать ее законно сможем...
- Кому, дура? Музею? Много ль там за нее дадут?
- Как положено...
- Как положено, - передразнил ее Востоков. - Кто обещал Ваське ничего не предпринимать до его возвращения?.. А если узнает и заложит?
- Дрянь ты, Андрей! Васька не такой...
- Все не такие... Заложить, конечно, не заложит: это ему тоже боком выйдет. Но и мы о нем помнить станем. Дороже продать - вот что сейчас главное.
- А кому?
- Кому - подумаю. Для того и в Москву тронусь.