Юность - Почивалин Николай Михайлович 3 стр.


- Подходить воспрещается, товарищ военный. Справятся без нас.

Одна за другой подъезжают санитарные машины.

Старшина трогает обгорелые брови, зло ругается:

- Вояки, в господа их!.. Госпиталь бомбят!

Фашистский летчик, оказывается, знал, куда бросал бомбы. Над деревянным зданием развевался большой, отлично видимый сверху белый флаг с красным крестом.

Сорванный воздушной волной, флаг этот, втоптанный в черный размятый снег, лежит невдалеке от нас.

Почему-то сильно болят руки. Подношу их к глазам и тут только замечаю, что кулаки сжаты. Затекшие побелевшие пальцы разгибаются с трудом, видно, как отхлынувшая кровь снова наполняет их. Ах, сволочи!..

Стиснув зубы, бегу в редакцию, торопливо и бессвязно рассказываю о том, что видел сейчас.

Пресс внимательно слушает, часто покачивает головой.

- Напишите об этом.

Не снимая полушубка, сажусь за стол, придвигаю стопку бумаги. Закрываю глаза, кусаю кончик ручки.

Хочется ругаться, кричать! Пишу одно предложение, другое и тут же зачеркиваю написанное. Не то, не то!..

Поздно вечером, когда газета почти готова, Пресса срочно вызывают в политотдел армии. Возвращается он через полчаса, прямо с порога кричит:

- Первую полосу переверстать!

- Почему?

- Полоса на машине!

Переведя дух, Пресс взволнованно говорит:

- На первую страницу - через всю полосу - крупно иабрать: войска Западного фронта взломали оборону противника, перешли в наступление. Вперед, за нашу Советскую Родину!..

Мы вскакиваем, громко кричим.

3

Третий час едем по взрытой, словно пропаханной каким-то диковинным гигантским плугом дороге. Здесь несколько часов назад прошли наши войска. Кругом - безмолвное великолепие зимних полей; кажется, что нет им ни конца ни края, сахарно-белым вблизи, бронзовеющим под лучами холодного солнца поодаль дымчато-синим, невидимо сливающимся с небом на самом горизонте.

Впереди идут два длинных голубых автобуса. Это наша походная типография. Первый автобус - "печатный цех". В нем наглухо закреплена новенькая "Пионерочка" - так ласково зовем мы печатную машину. Второй автобус - "наборный цех". Поднимешься на подножку, откроешь дверцу и увидишь, что по обеим сторонам, оставляя посредине узкий проход, стоят плотно привинченные к полу светлые дубовые "кассы" - высокие тумбочки с ящиками, разделенными на равные квадратики.

В этих квадратиках-ячейках лежат металлические литеры.

В автобусе едут Пресс, его новый заместитель - майор Кудрин, начальник издательства Гулевой и девушки. Метников, Гранович, вернувшийся из командировки Миша Гуарий и я едем на полуторке, не очень удобно пристроившись на рулонах бумаги. Чтобы не так дуло, поверх голов набросили брезентовый тент, им обычно покрывают бумагу.

Курить на ветру не хочется. Грызем серые пересушенные сухари.

- Земляка, значит, не видел? - спрашивает Метниг ков.

- Левашова? Нет, не видал. Он в другую дивизию уехал. Завидно: бой увидит. А я что?

От обиды Гуарий перестает грызть сухарь. Послали его в командировку одновременно с Левашовым, но задания были разные. Гуарий побывал в ближайшей дивизии, побеседовал с солдатами и офицерами и, согласно приказу, вернулся. А молчаливый капитан Левашов, за плечами которого был Халхин-Гол, остался в частях.

За эти два дня он передал через узел связи обстоятельную корреспонденцию о боевых успехах батальона Евстафьева. Этот батальон дрался за город Б. - первый освобожденный на нашем участке от фашистских оккупантов населенный пункт. В город Б. мы сейчас и едем.

Гранович что-то напевает, упорно смотрит вперед.

Все ясно: поэт ждет, не остановится ли ведущая машина.

Как только она остановится, он побежит к Машеньке Черняковой. Все эти дни Гранович не отходит от нее.

Если издали слышен веселый смех девушки, значит, там Гранович.

Надвигаю брезент по самую голову, пытаюсь вздремнуть. Мешает холод: только тепло соберется где-то на груди, как начинают зябнуть колени. Пошевелишься, укутаешь колени, а мороз нашел уже новую лазейку, дует в шею... Наконец "утепляться" надоедает, лежу не двигаясь. Бог с ним, с холодом. Буду думать о своей Оленьке, и мне станет теплее...

Что она сейчас делает? Сидит в заводском комитете комсомола или обходит цехи? Конечно, ей и в голову не придет, что я лежу сейчас на горбатых рулонах, прячусь от ветра под брезентом и думаю о ней.

Вчера получил от Оли коротенькую открытку. Мои письма до нее еще не дошли. "От тебя - ни слова. Хорошо, что знаю твой адрес. Каждое утро встречаю почтальона, а он только качает головой. Неужели ты так далеко? А может, не пишешь? Мне так не хватает тебя, словно потеряла что-то. Как вы доехали, опасно ли у вас?

Смотри, не рискуй напрасно. У нас новость: ушел в армию Катаев. Секретарем горкома сейчас Гошенин. Совсем не то. Пиши, очень жду".

И все.

Я лежу, плотно прикрыв веки, и, хотя основательно потряхивает, не открываю их. Так мне видней моя Оленька - задумчивая, с большими, немного исподлобья глядящими глазами, в которых отражены и небо, и облака, и бегущая у наших ног мелкая, тихая Жалейка...

Речка разлилась, по ней еще бегут и кружатся льдинки.

С горы, прямо в Жалейку, скатываются горластые ручейки, и Жалейка жалеет их: кладет себе на грудь, несет куда-то далеко, далеко... В воздухе звенит птичий гомон, город остался позади, за последним кривобоким домиком окраины. Мы садимся на бревно, смотрим на бегущую Жалейку, и я в первый раз понимаю: дороже этой молчаливой влазастой девушки у меня никого нет на свете!

- Оля, Оленька, - почти беззвучно шепчу я.

Оля, оказывается, слышит и, не отрывая взгляда от руки, задумчиво спрашивает:

- Что, Сережа?

- Любимая моя!

Ресницы у нее взлетают, глаза становятся еще больше.

В это мгновение я вижу в них и розовеющее закатное небо, и облака, и бегущую весеннюю Жалейку. А потом все это пропадает: Олины глаза - у моих глаз, огромные, блестящие, счастливые...

Машина останавливается.

Автобусы тоже стоят, и видно, как Пресс, невысокий майор Кудрин и девушки медленно идут по полю. Все такая же бескрайняя равнина обрезана слева полосой синеющего вдали леса. Хотя нет, равнина необычная - снег кругом взрыхлен, валяются какие-то обломки, чернеют подозрительные бугорки.

- Бой был, - почему-то шепотом говорит Гуарий.

Мы спрыгиваем с машины. Вот на истоптанном снегу тяжелая немецкая каска. Вот кожаный, с вывороченной наружу шерстью заплечный ранец.

Останавливаемся, молча глядим на мертвого. Убитый уже не молодой, лет под сорок. Пуля угодила ему, видно, под сердце: на лице никаких следов ранения, только на груди голубовато-серая шинель прорвана, замазана бурыми пятнами засохшей крови.

Мне становится жалко этого человека: в первый раз в жизни вижу убитого. Но уже в следующую секунду от жалости не остается и следа. Да, черт возьми, - его сюда никто не звал!

Широко раскинув руки, лежит молоденький лейтенант. Он без шинели и фуражки. Очевидно, бежал впереди роты, навстречу врагам и, разгорячившись, сбросил шинель, фуражку, потом расстегнул воротник гимнастерки. На петлицах краснеют эмалевые кубики... Лицо у лейтенанта молоденькое, симпатичное, и если б не синие губы и не крохотная, с копеечную монету, ранка на лбу, могло бы показаться, что лейтенант уснул.

- Бить надо гадов! Бить, бить, бить! - взволнованно твердит Гранович.

Город Б. открывается перед нами неожиданно, весь сразу. Он лежит в низине и, когда машина с маху врывается на бугор, возникает, как видение.

Над равниной крыш, освещенных лучами, - ни одного дымка. У окраинного домика чернеет вытянутым на восток хоботом тяжелое орудие, вокруг разбросаны металлические стаканы отстрелянных снарядов. А дальше - пустая улица: домов почти нет, груды красного закопченного кирпича, мелкие брызги битого стекла, скрюченное на огне кровельное железо, порванные телефонные провода, похожие на длинных, причудливо изогнувшихся червей. Здесь были враги.

В центре, за деревянным мостиком, уцелевших строений больше. Связисты, разматывая катушки, тянут провода, бегут тяжелые грузовики, снуют камуфлированные штабные легковушки. А вот и первые горожане - старик и женщины, горячо жестикулируя, что-то рассказывают обступившим их солдатам.

Мы спрыгиваем с машины, подходим.

- Он, гад, как даст - так и побило их, - трясет жидкой бородкой старик. - Пятерых положил.

- Кто положил? Кого? - с ходу вмешиваемся мы.

Солдаты расступаются, старик показывает на чернеющий вблизи остов русской печки.

- Известно кто - фриц. Один оставался. Пулеметом вон из печки... Как наши входили, так он и вдарил.

Вишь - лежат...

Старик тычет варежкой куда-то в сторону. У забора что-то покрыто зеленым брезентом. Приглядываюсь и с ужасом вижу: из-под задубевшего на морозе брезента торчат валенки.

- Молоденькие все, страсть-то какая, - жалостливо говорит женщина и концом платка вытирает заблестевшую слезу.

- Поймали?

- Куда денется! - вздергивает бородку старик и удовлетворенно заключает: - В клочья!..

Узнаем, что помещение редакции районной газеты уцелело, - немцы выпускали в городе свою газету. Редакция недалеко отсюда.

Пока начальник издательства Гулевой разыскивает квартиры, осматриваем редакцию. Выдернутые из письменных столов ящики валяются на полу, на этажерке - куча немецких газет. Гранович разворачивает одну из них - с жирной страницы, отсеченной внизу черной зигзагообразной чертой, смотрит серое лицо с жидким, словно прилипшим ко лбу клином волос. Гитлер.

- Посмотрите, что тут творится! - кричит из-за стены Гуарий.

В типографии, отделенной от редакции дощатой переборкой, - опрокинутые наборные кассы, на полу - кучи смешанного шрифта. Сколько времени его теперь нужно разбирать - букву по буковке, чтобы эта груда тускло поблескивающего свинцового лома снова легла в строгом, раз навсегда заведенном порядке, снова служила человеку, культуре! И это сделали люди, на земле которых жил Иоганн Гутенберг! [Иоганн Гутенберг - выдающийся немецкий изобретатель, создатель европейского способа книгопечатания подвижными литерами (жил в 1400 - 1468 гг.)]

В углу - стопки книг в яркой, пестрой обложке. Беру верхнюю, с трудом перевожу с немецкого: "Сто солдатских анекдотов". Переворачиваю страницу и не верю глазам: на великолепной бумаге, типографски блестяще выполненный ошеломляюще похабный рисунок. Швыряю книгу в угол. Какая гадость!

- Что там? - спрашивает Гранович.

Гранович тянется к стопке, качает головой.

- Да, цивилизация!..

- С новосельем! - раздается в дверях веселый голос Машеньки. - Женя, что вы смотрите?

Гранович поспешно бросает книжку на пол, загораживает Машеньке путь.

- Ничего, Машенька, ерунда.

- А все-таки?

- Пособие для немецких солдат... по любви.

Щеки девушки рдеют.

Начинается наш трудовой день.

Чернякова читает корректуру, я правлю корреспонденции, Метников, насвистывая, составляет макет номера.

Из типографии доносится веселый смех - это потешает наборщиц разбитной Леша Зайцев, наш шофер. Дел у него сегодня немного, следить за крохотным движком надобности нынче нет. Газету будем печатать здесь - печатная машина в порядке, работать в просторном помещении удобнее, чем в тесном автобусе. Я чаще, чем другие сотрудники, хожу в типографию и замечаю, как поразному относятся девушки-наборщицы к бойкому шоферу. Зина бросает на Лешу неодобрительные взгляды.

Только изредка, при удачной шутке, ее тонкие брови вздрагивают. Нюра простодушно хохочет, порой, точно ее щекочут, взвизгивает.

- Слушайте, Гуарий, - раздается насмешливый голос Метникова. - Вы думаете, у нас в газете шестнадцать полос да еще воскресное приложение? Не думаете? Тогда наполовину сократите!

Миша Гуарий страдальчески морщится, начинает беспощадно резать свое творение. Вид у него сумрачный, решительный, тонкие ноздри раздуваются.

- Миша, - как ни в чем не бывало спрашивает Метников, - нравятся вам мои усы?

- Скверные, неприличные, рыжие усишки! - зло рубит Гуарий.

Секретарь хохочет.

- Вам изменяет вкус, Миша. Порядочный мужчина должен быть с усами. Если бы у вас были усы, вы писали бы короче.

- Оставьте меня в покое! - кричит Гуарий.

Кончится это тем, что Миша посопит, толково сократит свою статью и начнет рассказывать о Карфагене.

Пунические войны - тема его кандидатской диссертации; из жизни Древнего Рима Миша вдохновенно черпает всевозможные поучительные истории по любому поводу.

Назад Дальше