А там, где не было деревьев, немец вкопал в землю тела молодых берёзок, поприбивал к ним дощечки-указатели, и берёзы стояли мёртвые, с жёлтыми, маленькими, как медные копеечки, листочками, и держали на себе всё тот же подлый провод.
В этот день, в эту минуту Игнатьев понял всей глубиной сердца, что происходит в стране, – что война идёт за жизнь, за дыханье трудового народа.
Он видел отдыхавших немцев, и ужас оледенил его: он на миг представил себе, что война кончилась. Немцы, вот так, как сейчас перед его глазами, купаются, слушают вечерами соловьев, бродят по лесным полянам, собирают малину, ежевику, лукошки грибов, попивают чай в избах, заводят музыку под яблонями, снисходительно подзывают к себе девушек. И в этот миг Игнатьев, несший на своих плечах всю страшную тяжесть этих битв, не раз сидевший в глиняной яме, когда над головой его проходили немецкие танки, Игнатьев, прошедший тысячи километров в горячей пыли фронтовых дорог, видевший каждый день смерть и шедший навстречу ей, понял всем сердцем своим, всей кровью, что эта сегодняшняя война должна продолжаться, пока немец не уйдёт с советской земли. Огонь пожаров, грохот рвущихся мин, воздушные бои – всё это было благо по сравнению с этим тихим отдыхом фашистов-немцев в занятой ими украинской деревне. Эта тишина, это благодушие немцев ужасали. Игнатьев невольно погладил приклад своего автомата, ощупал гранату, чтобы увериться в своей силе, своей готовности биться, – он, рядовой, всей кровью своей был за войну.
О, это не была война четырнадцатого года, о которой рассказывал старший брат, – война, проклятая рядовыми и не нужная народу.
Всё это душой, умом и сердцем чуял Игнатьев в этот светлый солнечный день, в обманной тишине полудня, глядя на отдыхавших немцев.
«Да, комиссар верное слово мне тогда сказал», – подумал он, вспомнив разговор с комис-саром в пылавшем городе.
Он вернулся на условленное места встречи, товарищи ждали его.
– Что на большаке? – спросил он.
– Обозы всё идут, – сказал скучным голосом Жавелёв, – обозы, обозы, гуси, куры с машин кричат, скотину гонят.
Лицо у него было расстроенное, без обычной озорной и недоброй усмешки. Видно, и он почувствовал злую тоску, поглядев на немецкие тылы.
– Что ж, пошли назад? – спросил Родимцев.
Он был спокоен по-обычному. Таким видали его товарищи в ожидании немецких танков, таким знали его при хозяйственной неторопливой делёжке хлебных порций перед ужином.
– «Языка» бы надо захватить, – сказал Жавелёв.
– Это можно, – оживившись, проговорил Игнатьев, – я уже придумал средство, – и расска-зал товарищам свой простой план.
Жажда работы охватила Игнатьева. Ему казалось, что воевать он должен день и ночь, что нельзя ему терять ни минуты времени. Ведь восхищал он всегда туляков-оружейников своей смёткой и неукротимой трудовой силой, ведь считался он в деревне первым косарем…
Они доложили лейтенанту о результате разведки. Лейтенант велел Игнатьеву пойти к ко-миссару. Богарёв сидел под деревом.
– А, товарищ Игнатьев, – улыбнулся он, – где ваша гитара, уцелела?
– Как же, товарищ комиссар, – вчера играл на ней бойцам, – что-то народ крепко заскучал, тихо стал разговаривать.
Он смотрел внимательно в лицо комиссару и сказал:
– Товарищ комиссар, разрешите мне поработать по-настоящему, чтобы искра шла. Не могу я видеть, как немцы тут патефоны крутят, по нашим лесам ездят.
– Дел много, – сказал Богарёв, – дела хватит. Вот у меня забота: хлеб, раненых покормить, «языка» достать – это на всех работы хватит.
– Товарищ комиссар, – сказал Игнатьев, – мне бы команду пять человек, я с ними все эти дела обделаю До вечера.
– Не хвастаете? – спросил Богарёв.
– Не хвастаете? – спросил Богарёв.
– Давайте посмотрим,
– Я взыщу с вас, если не исполните.
– Есть, товарищ комиссар.
Богарёв велел Кленовкину выделить команду добровольцев. Через пятнадцать минут Иг-натьев повёл их в лес, в сторону дороги.
Первое дело, которое он взялся выполнить, заняло немного времени. Он приметил не-сколько полян, красневших от ягод.
– Ну, девки, – крикнул он сопровождавшим его бойцам, – поднимай подолы, собирай яго-ду!
Все смеялись его шуткам, прямо надрывались, слушая истории, которые он рассказывал одну за другой.
– Ягод-то, ягод! Прямо сафьян расстелен, – говорил Родимцев.
– Чернику отдельно, ежевику отдельно, малину отдельно, листьями разделяй их, – говорил Игнатьев.
Через сорок минут котелки, каски были полны ягод.
– Ну вот, очень просто, – возбуждённо объяснял бойцам Игнатьев. – Чернику варить тем, кто животом мучается, малину – кого лихорадит, с ежевики – сок кислый, вроде кваса, будет; раненый – он пить всегда просит.
Он быстро и ловко приспособился отжимать сок из ягод и, чтобы сок не был мутным, про-пускал его через сложенную вдвое марлю из своего индивидуального пакета. Вскоре набралось несколько банок прозрачного и густого сиропа. Откуда-то прилетела домашняя муха. Игнатьев поволок всё это добро к шалашам, где стонали раненые. Старик-доктор, посмотревший на хо-зяйство Игнатьева, всхлипнул, утёр слезу и сказал:
– В лучшем клиническом госпитале вряд ли могли бы предложить раненым такую вещь. Вы спасли не одну жизнь, товарищ боец, – вот фамилии вашей я не знаю.
Игнатьев растерянно поглядел на доктора, ухмыльнулся, махнул рукой и пошёл. Весёлая удача шла рядом с ним.
Боец, посланный для наблюдения за дорогой, сообщил, что на просеке остановился немец-кий грузовик. Видимо, с мотором произошла серьёзная авария: немцы долго обсуждали случай, затем все, вместе с шофёром, уехали с попутной машиной.
– А что в грузовике? – быстро спросил Игнатьев.
– Не поймёшь, прикрыто ихними плащ-палатками.
– Не заглянул?
– Как в него заглянешь, – сказал боец, – машины то сюда, то туда шасть, не подойдёшь.
– Эх ты, шасть, – сказал Игнатьев, – воробей!
Боец обиделся.
– Видать, ты сокол, – сказал он. Игнатьев прошёл к машине и крикнул:
– А ну, ребята, сюда!
Они шли к нему, глядя на его весёлое хозяйственное лицо. Он был хозяином этого леса, никто другой. И никто другой не мог быть хозяином, – он говорил громко, как у себя дома, его светлые глаза смеялись.
– Скорей, скорей, – кричал он, – держи плащ-палатки с того конца, придерживай! Так. Хлеб нам немцы привезли. Видишь, как спешили, старались, чтобы свежим, тёплым поспел. Да-же машину запороли.
Он начал бросать каравай за караваем в подставленные плащ-палатки, приговаривая всё время:
– Этот Фриц перепёк, не умеет он подовый хлеб печь, взыщем с него. А этот хорош – ви-дать, Ганс старался. Этот передержал – проспал Герман. Этот вот пышный, лучше всех – по мо-ему заказу, сам Адольф пёк.
Загорелый лоб его покрылся каплями пота, и солнце, проникая через листву, пятнало его лицо, мелькавшие в воздухе хлебы, чёрные борта германской машины, поросшую зелёной тра-вой дорогу. Он разогнулся, крякнул, встал во весь рост, обтёр лоб и оглядел лес, небо, дорогу…
– Как на стогу бригадир, – проговорил он, – ну, неси, ребята, метров двести, а то триста; в кусты схороните и назад.
– Да ты тоже спрячься, чего ты, с ума, что ли, сошёл, вот-вот налетят! – закричали ему.
– Куда мне итти? – удивлённо сказал он. – Это мой лес, я тут хозяин. Пойду, а меня спро-сят: куда, хозяин, идёшь?
И он остался стоять на машине.