Конь тяжело выбрасывал толстые подагрические ноги и галопировал со скоростью среднего шага обычной лошади.
Мальчишка подскакал ко мне и крикнул:
– Дяинька! Дяинька летчик!.. Дяинька доктор сказал, что они остаются. Чего передать?
– Передай, что я просил тебя выпороть. Чтобы ты пожилое животное не мучил.
Мальчишка секунду смотрел на меня, потом вдруг наклонился, по-крестьянски огладил коня и лихо ответил:
– Ничего, он еще всех переживет!..
И ускакал.
... Ночью я лежал в своем самолете на санитарных носилках и дремал.
За тоненькой самолетной обшивкой роились какие-то звуки: тихое, еле слышное щелканье прерывалось нахальным стрекотом, попискивала полевка, что-то робко высвистывал суслик, а какой-то жучище настырно стучался в иллюминатор и раздраженно жужжал, жужжал, – жужжал...
И вдруг я услышал чей-то негромкий голос:
– И вот так буквально каждый день... Хочешь не хочешь, а лететь надо... Погоды нет, видимость ноль, и ты не знаешь, вернешься ли живым из этого очередного, обычного для тебя рейса...
Это еще что за страсти?! Я приподнялся на локте и посмотрел в иллюминатор.
Между двумя самолетами на пустых деревянных ящиках сидели прифранченный Димка Соломенцев и девчонка-сторожиха в брезентовом дождевике. Капюшон дождевика был откинут, девчонка завороженно смотрела на Димку и нежно гладила приклад берданки, лежащей у нее на коленях...
Оба они были освещены луной, и сзади них черным силуэтом угадывался «Ан-2». Границы иллюминатора точно передавали ощущение квадрата сцены, а висящие по бокам шелковые шторки – полную иллюзию раздвинутого занавеса. Ну и, конечно, текст!
Я откинулся на жесткую клеенчатую подушку и широко открытыми глазами уставился на низенький потолок фюзеляжа.
А со «сцены» легко и свободно лился голос Димки, проникая во все щели моего маленького «Яка».
– А ты когда-нибудь слышала, как стук твоего сердца сливается со стуком мотора, несущего тебя вперед?! А ты могла бы понять ощущение летчика, когда машина и он становятся одним целым?
Вот это да!.. Ай да пьеса! Ай да автор! С ума сойти!.. Красота-то какая необычайная... Не устоять ей, пожалуй. Не устоять...
– Ну пусти, Дим. Ну убери руку... – услышал я сдавленный голос девчонки.
– Пожалуйста!.. – великодушно проговорил Димка, и я одобрительно покачал головой.
– Конечно, у вас работа опасная... – тоненько сказала девчонка. – Вам трудно – разве ж мы не понимаем?
Ах, какая милая девчонка... Мне даже захотелось погладить ее по голове. Она словно извинялась за свою неприступность.
– Нет, не понимаете! – воскликнул этот великий трагик. – Самый сложный рейс – Соломенцев! Самый опасный вылет – Соломенцев!..
Я испуганно приподнял голову. Вот ведь ужас-то какой!
– Посадки в пургу, полеты в грозовой облачности, спасение умирающих – все Соломенцев, Соломенцев, Соломенцев! Один не хочет, другой боится, третий не может... Кто летит? Соломенцев!
Мне показалось, что я слышу бурю аплодисментов, напрочь заглушивших прекрасную сопроводительную мелодию оркестра. Пауза. И снова зарыдали скрипки!..
– Соломенцев... – нежно повторила девчонка. И тут же робко попросила: – Ну Дим... Ну убери руку... Ну просят же как человека...
– Ну ладно, ладно... – согласился Димка хрипловатым голосом. – Слушай, а чего это ты, молодая, здоровая, и в сторожихах?..
– А тебе-то что? – В голосе девчонки послышались неприязненные нотки.
– Ну так... Просто странно.
Молчание. И тихо ответила девчонка:
– Ничего странного. Я с прошлого месяца на легкой работе.
– Что это за «легкая работа»?
Великий трагик уступил место простаку.
– Ну, в положении я... – смущенно сказала девчонка.
Я перевернулся на бок и запихал угол клеенчатой подушки в рот. Очень противно, но другого выхода не было!
– А муж где же? – растерянно спросил Димка.
– В армии...
И опять молчание.
– Так-так... – наконец сказал Димка. – Ну что ж... Счастливого дежурства.
– Спокойной ночи, Димочка! – ласково ответила девчонка.
А я быстро замотал свою голову старой кожаной курткой, потому что клеенчатая подушка меня уже не спасала...
КАТЕРИНА
Я наконец перебралась со своим медпунктом в новое помещение.
– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, – сказал Селезнев. – Это же почти абсолют счастья любого эскадрильного врача!
Действительно, медпункт получился очень миленьким. Каждому шкафчику, каждой тумбочке было найдено место, проведен телефон и поставлено переговорное устройство с динамиком и микрофоном для внутрипортовой связи. Я соорудила очаровательные занавески из внутренних домашних ресурсов и, воспользовавшись обилием свободного места, поставила у окна маленький столик для Ляльки. Все равно она почти весь день торчит у меня. Сама Лялька притащила свою скамеечку, краски, карандаши, бумагу и еще какую-то мелочишку. На столик она усадила старую драную обезьяну, вытертого вельветового медведя без левой лапы и ужасно некрасивую куклу Луизу.
Лялька обычно сидит лицом к окну и никогда не поворачивается. До того, что происходит у нее за спиной, Ляльке дела нет. Она рисует. Она почти всегда что-нибудь рисует.
– Ты учти, старушка, – сказал Селезнев, показывая глазами в Лялькину сторону. – Вот-вот прилетит из управления медкомиссия... Я не думаю, что они будут в большом восторге, когда в твоем кабинете увидят этот симпатичненький филиал комнаты матери и ребенка.
– Ты меня предупредишь, и я заблаговременно все это уберу, – успокоила я его.
– Папа! – не поворачиваясь, сказала Лялька. – А слоны зеленые бывают?
– Нет, котенок. Слоны обычно серые, – ответил Селезнев.
Садилась чья-то машина. Селезнев привычно посмотрел в окно, на часы и удивленно поднял брови.
– Это еще кто? – спросил он сам себя.
– Дядя Сережа Сахно с «химии» прилетел, – сказала Лялька, поглядев на самолет.
– Ты-то откуда знаешь? – спросила я.
– А у них три последние цифры – шесть, два и пять, – невозмутимо ответила Лялька, продолжая рисовать.
– Точно... – растерянно сказал Селезнев. – Шесть, два и пять...
– Они когда в колхоз улетали, я их провожала, и мы с дядей Димой пели песню: «Я тебя провожала и слезы сдержала, и были сухими глаза!..» А дядя Сережа как на него крикнет, и они улетели...
– Не ребенок, а что-то особенное, – пробормотал Селезнев. – Поставь, пожалуйста, штампик. – Он протянул мне свой полетный лист.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила я.
– Морально? Физицки?
– Физицки, физицки... – невольно впадая в его тон, засмеялась я.
Он обошел стол, наклонился надо мной и, касаясь моей щеки, одними губами шепнул:
– Катька...
А потом вдруг резко выпрямился и громко спросил:
– Лялька! Хочешь братика?
– Не-а! – мотнула головой Лялька.
– Ты в своем уме?.. – испугалась я.
– Ставь, ставь штампик.
– К обеду будешь?
– Да. Только в Котлинск схожу и обратно.
И в это время я услышала мотоцикл Азанчеева. Это мог быть только он. Я слышу этот мотоцикл каждое утро. Я этот мотоцикл уже наизусть выучила...
– Командир, – сказала я и постаралась улыбнуться. – Давай уедем отсюда...
И от моей идиотской улыбки Селезневу стало не по себе.
Он мне что-то ответил, но я уже ничего не слышала, кроме нараставшего звука мотоциклетного мотора. Ах, хоть бы кто-нибудь опробовал самолетный двигатель! Чтобы взревел он сумасшедшими оборотами и проглотил это чертово мотоциклетное тарахтение!.. И пусть вылетят стекла из окон, только бы не слышать этот мотоцикл!.. Только бы взять себя в руки! Взять себя в руки.
Почему он на аэродроме? Он же сегодня не летает. Он же не проходил у меня осмотр.