Он построил вокруг нее изгородь, как будто она - вонючие кости какого-то святого. Если бы у него хватило великодушия сказать:
"Бери ее!" - может быть, и случилось бы чудо. Это так просто: "Бери ее". Клянусь, все обошлось бы благополучно. Кроме того, тебе не приходит
в голову, что, возможно, я ее и не взял бы. Или взял на время и возвратил бы тебе улучшенной. Но строить забор вокруг нее - это тебе не поможет.
Нельзя держать человека за загородкой - так больше не делается... Ты думаешь, жалкий, высохший недоносок, что я недостаточно хорош для нее, что
могу замарать и испортить ее. Ты не знаешь, как вкусна иногда испорченная женщина, как перемена семени помогает ей расцвести. Ты думаешь, все,
что нужно, - это сердце, полное любви; быть может, так оно и есть, если нашел подходящую женщину, но у тебя не осталось больше сердца... ты -
огромный и пустой мочевой пузырь. Ты точишь свои зубы и пытаешься рычать. Ты бегаешь за ней по пятам, как сторожевой пес, и повсюду мочишься.
Она не нанимала тебя в сторожевые псы... она взяла тебя как поэта. Она говорит, что ты был когда-то поэтом. Но что с тобой стало сейчас? Не
робей, Сильвестр! Вынь микрофон из штанов. Опусти заднюю ногу и перестань мочиться. Не робей, говорю я, потому что она уже тебя бросила. Она
осквернена уже, и ты вполне можешь сломать свою загородку. Незачем вежливо осведомляться у меня, не пахнет ли кофе карболкой. Это меня не
отпугнет. Можешь положить в кофе крысиного яду и насыпать битого стекла. Вскипятить чайник мочи и .добавить туда мускатных орехов...
Последние недели я веду общинный образ жизни. Я вынужден делить себя. В основном с несколькими сумасшедшими русскими, пьяницей-голландцем и
толстой болгаркой по имени Ольга. Из русских главным образом - с Евгением и Анатолием.
Ольга всего несколько дней назад вышла из больницы. Ей выжгли опухоль, и она слегка потеряла в весе. Однако не скажешь, что она очень
страдала. По весу она не уступает небольшому старинному паровозику; она все так же потеет, у нее тот же запах изо рта и та же черкесская папаха,
напоминающая парик из упаковочной стружки. На подбородке две бородавки, из которых растут жесткие волосы; вдобавок она отпускает усы.
На следующий день после выхода из больницы Ольга начала снова шить сапоги. В шесть утра она уже за работой - делает две пары в день. Евгений
говорит, что Ольга - это обуза, но, по правде сказать, своими сапогами она кормит и Евгения, и его жену. Если Ольга не работает, в доме нечего
есть.
Поэтому все озабочены тем, чтобы Ольга вовремя легла спать, чтобы она хорошо питалась и т.д. и т.п.
Каждая трапеза начинается с супа. Какой бы это ни был суп - луковый, помидорный или овощной, - вкус у него всегда один. Вкус такой, как
будто в этом супе сварили кухонное полотенце - кисловатое мутное пойло. Я вижу, как после каждого обеда Евгений прячет суп в комод. Он стоит там
и киснет до следующего дня. Масло тоже прячется в комод - через три, дня оно напоминает по вкусу большой палец на ноге трупа.
запах прогорклого растопленного масла не слишком-то повышает аппетит, особенно когда вся стряпня происходит в комнате, где нет никакой
вентиляции.
Едва я вхожу, мне становится дурно. Но Евгений, заслышав мои шаги, кидается к окну, отворяет ставни и отдергивает висящую на окне простыню,
назначение которой - не пропускать свет. Бедный Евгений! Он смотрит на жалкую обстановку, на грязные простыни, на грязную воду в раковине и
говорит трагически: "Я - раб".
Он повторяет это по десять раз в день. Потом снимает со стены гитару и поет.
Кстати о прогорклом масле... запах прогорклого масла вызывает у меня и другие ассоциации... Я вижу себя стоящим в маленьком дворике, вонючем
и жалком. Через щели в ставнях на меня уставились странные лица... старые женщины в платках, карлики, сутенеры с крысиными мордочками,
сгорбленные евреи, девицы из шляпной мастерской, бородатые идиоты. Они иногда вылезают во двор - набрать воды или вылить помои. Однажды Евгений
попросил меня вынести ведро. В углу двора я нашел выгребную яму со скользкими от экскрементов, или, говоря проще, от дерьма, краями и
набросанными вокруг обрывками грязной бумаги. Я опрокинул ведро - раздалось чавканье, а потом неожиданно еще одно. Когда я вернулся, разливали
суп. Во время обеда я думал о своей старой зубной щетке, о том, что из нее вылезают щетинки и застревают в зубах.
Садясь есть, я стараюсь устроиться возле окна. Я боюсь сидеть на другой стороне стола, это слишком близко к кровати, а кровать - живая.
Повернувшись, я вижу кровавые пятна на простынях. Но я стараюсь не смотреть туда. Я смотрю во двор, где ополаскивают помойные ведра.
После обеда мы идем в кинотеатр. Здесь Евгений садится за пианино в оркестровой яме, а я - в первом ряду. В зале ни души, но Евгений играет
так, словно его слушают все коронованные властители Европы. Дверь в сад открыта, и запах мокрых листьев смешивается с "тоской" и "грустью"
Евгения.
В полночь, когда воздух пропах потом и зловонным дыханием зрителей, я возвращаюсь сюда спать. Красный фонарь с надписью "Выход", плавающий в
табачном дыму, слабо освещает нижний угол асбестового занавеса; каждую ночь я засыпаю, глядя на этот искусственный глаз...
5
Эмерсон говорит: "Жизнь - это мысли, приходящие в течение дня". Если это так, то моя жизнь не что, иное, как большая кишка. Я не только
целыми днями думаю о еде, но и вижу ее во сне. Однако я не прошусь обратно в Америку, чтобы меня опять сковали узами брака и поставили к
конвейеру. Я предпочитаю быть бедным человеком в Европе. Видит Бог - я вполне беден. Так что нужно только оставаться человеком.
На прошлой педеле я думал, что почти разрешил проблему собственного существования, что я на пути к экономической независимости. Дело в том,
что я встретил еще одного русского по имени Сергей, или Серж. Он живет в районе Сюрен, в небольшой колонии эмигрантов и обнищавших художников.
До революции Серж был капитаном императорской гвардии, в нем шесть футов и три дюйма росту без каблуков, и он пьет водку, как воду. Его отец был
адмиралом или кем-то в этом роде на броненосце "Потемкин".
Я познакомился с Сержем при довольно странных обстоятельствах.
Вынюхивая, где бы поесть, я однажды около полудня оказался неподалеку от театра "Фоли-Бержер", точнее говоря, от его служебного входа в
узком переулке, упиравшемся одним концом в железные ворота. Я болтался там возле артистического подъезда, смутно надеясь на встречу с какой-
нибудь закулисной бабочкой, когда у театра остановился грузовик. Шофер - а это был не кто иной, как Серж, - увидел, что я стою, засунув руки в
карманы, и спросил, не помогу ли я ему выгрузить железные бочки. Когда он узнал, что я американец, притом без гроша, он чуть не заплакал от
радости. Оказалось, что он повсюду искал человека, который мог бы его учить английскому. Я помог ему закатить бочки с какой-то дезинфекционной
жидкостью, а заодно досыта насмотрелся на полуголых стрекоз, порхающих за кулисами.