Пустота, возникавшая от ощущения, что моя жизнь и я существуем врозь. А в тот момент я
почувствовала, что наконец мы с ним вместе, и эта минута, может быть, лучшая.
- Франсуаза! - послышался голос Пьера позади нас.
Мы обернулись и поменялись спутниками. Я шла впереди, рядом с Люком, мы шагали в ногу но рыжеи улице и думали мы, по-видимому, об одном и
том же, потому что он бросил на меня вопросительный, даже требовательный взгляд.
- Мда, - сказала я.
Он грустно пожал плечами: незаметное движение, подчеркнувшее выражение лица.
Он вынул сигарету из кармана, закурил ее и на ходу протянул мне. Всякий раз, когда ему бывало не по себе, он прибегал к этому средству.
Притом что он начисто лишен закоренелых привычек.
- Этот тип знает о нас с тобой, - сказал он. Он сказал это задумчиво, но страха не чувствовалось.
- Это серьезно?
- Он не сможет долго противостоять искушению утешить Франсуазу. Добавлю, что за словом утешения в данном случае не стоит никаких
крайностей.
На минуту я восхитилась его мужской доверчивостью.
- Это тихий болван, - сказал он. - Бывший сокурсник Франсуазы. Тебе это что-нибудь говорит? Мне это кое-что говорило.
- Меня это огорчает в той же мере, в какой это может быть неприятно Франсуазе, - добавил он. - Тел более что речь идет о тебе...
- Все понятно, - сказала я.
- Это огорчит меня и из-за тебя тоже, если Франсуаза начнет плохо к тебе относиться. Она может сделать для тебя много хорошего. Франсуаза -
надежный друг.
- У меня нет надежного друга, - сказала я с грустью. - У меня нет ничего надежного.
- Тебе грустно? - спросил он и взял меня за руку. На минуту этот жест тронул меня из-за явного риска, на который шел Люк, а потом мне снова
стало грустно. Он действительно держал меня за руку, и мы вместе шли на виду у Франсуазы; но она хорошо знала, что он, Люк, который держит меня
за руку, - просто усталый человек. Она наверняка думала., что он не вел бы себя так, будь у него нечиста совесть. Нет, не так уж он рисковал. Он
- равнодушный человек. Я сжала его руку: конечно, это был он, всего лишь он. И что именно он заполнял мою жизнь, не переставало меня удивлять.
- Не грустно, - ответила я. - Никак.
Я лгала. Я хотела сказать ему, что я лгу, что на самом деле он мне необходим, но, как только я оказывалась рядом с ним, все казалось мне
нереальным. Не было ничего; ничего, кроме приятных двух недель воспоминаний, сожалений. Зачем эта раздирающая боль? Мучительная тайна любви -
думала я насмешливо. В сущности, я сердилась на себя за это, потому что чувствовала себя достаточно сильной, достаточно свободной и достаточно
одаренной, чтобы у меня была счастливая любовь.
Завтрак был длинный. Я смотрела на Люка, потерянная. Он был красивый, умный и утомленный. Я не хотела расставаться с ним. Я строила смутные
планы на зиму. Прощаясь, он сказал, что позвонит. Франсуаза добавила, что она тоже позвонит, чтобы познакомить меня с кем-то.
Они не позвонили - ни он, ни она. Это продолжалось десять дней. От одного имени Люка мне становилось тяжело. Наконец он позвонил и сказал,
что Франсуаза в курсе дела и что он даст мне знать о себе, как только сможет, - у него сейчас полно дел. Голос его был нежен. Я неподвижно
стояла посреди комнаты, так до конца и не поняв.
Голос его был нежен. Я неподвижно
стояла посреди комнаты, так до конца и не поняв. Я должна была обедать с Аденом. Он ничего не может сделать для меня. Я уничтожена.
В последующие две недели я видела Люка еще два раза. Один раз - в баре на набережной Вольтера, другой - в какой-то комнате, где мы не
знали, что сказать друг другу, ни до, ни после. Во всем был привкус пепла. Очень любопытно Наблюдать, как жизнь ставит свою подпись под
параграфами романтических соглашений. Я поняла, что ^решительно не способна быть веселой подружкой женатого мужчины. Я любила его. Надо было
заранее представить себе, хотя бы представить, что любовь может быть именно такой: наваждением, мучительной неудовлетворенностью. Я попыталась
смеяться. Он не смеялся. Говорил со мной тихо, нежно, будто перед смертью... Франсуазе очень тяжело.
Он спросил, что я делаю. Я ответила - занимаюсь, читаю. Я читала или ходила в кино с единственной мыслью: рассказать ему об этой книге или
об этом фильме, потому что он был знаком с режиссером, его поставившим. Я тщетно искала что-нибудь, что связывало нас - не считая боли, довольно
гнусной, причиненной нами Франсуазе. Но ничего не было, тем не менее мы не думали терзаться угрызениями совести. Я не могла сказать ему:
"Вспомни". Это значило бы нарушить правила игры и напугало бы его. Я не могла сказать, что всюду вижу или по крайней мере хочу увидеть его
машину, что я без конца начинаю набирать номер его телефона, но не доканчиваю, что, возвращаясь, я лихорадочно расспрашиваю консьержку, что все
сводится к нему и что я просто ненавижу себя. Я ни на что не имела права. Ни на что, даже если в этот момент рядом со мной его лицо, руки, его
нежный голос, все это невыносимое прошлое... Я худела...
Ален был славный, и однажды я ему все рассказала. Мы прошагали вместе километры, он обсуждал мою страсть как литературную проблему, мне это
помогло взять разбег и продолжать разговор в том же духе.
- И все-таки ты прекрасно знаешь, что это пройдет, - сказал он. - Через полгода или год ты будешь смеяться над этим.
- Не хочу смеяться, - сказала я. - И этим я защищаю не только себя, но и все то, что у нас было. Канн, наш смех, наше согласие.
- И тем не менее ты не можешь не понимать, что когда-нибудь это уже ничего не будет значить.
- Знаю, но не придаю значения. Пусть так - мне все равно. Сейчас, сейчас нет ничего, кроме этого.
Мы гуляли. Вечером он провожал меня до пансиона, с серьезным видом жал мне руку, а я, возвратившись, спрашивала консьержку, не звонил ли
мсье Люк "такой-то". Нет, отвечала она, улыбаясь. Я валилась на кровать, вспоминала Канн.
Я думала: "Люк не любит меня", и сердце начинало глухо щемить. Я повторяла себе это и снова чувствовала боль, порой довольно острую. Тогда
мне казалось, что какого-то успеха я достигла: раз я могу управлять этой глухой болью, преданной, вооруженной до зубов, готовой явиться по
первому зову, стало быть, я ею распоряжаюсь. Я говорила: "Люк не любит меня", и все сжималось у меня внутри. Но притом что я могла почти всегда
вызывать эту боль по своему желанию, я не могла помешать ей непроизвольно возникнуть во время лекции или за завтраком, захватить меня врасплох и
заставить мучиться. И не могла больше помешать этому повседневному и оправданному ощущению тоски и амебности собственного существования среди
постоянных дождей, утренней усталости, пресных лекций, разговоров.