Вика снимала квартиру в Яффо, и до скамейки с видом на скалу Андромеды можно было дойти за пятнадцать минут. К Средиземному морю лучше всего приходить утром. Солнце стоит высоко за спиной, его короткие горячие лучи пронзают зеленую воду до самого дна. Сёма усаживался на скамейку под деревом и несколько часов смотрел вниз: на шумную возню Яффского порта, игру света в окнах высотных домов на плавной дуге Тель-Авивской набережной, неспешные забавы ленивых портовых котов. Во всём этом пёстром, нескончаемом движении присутствовал свой, неповторимый ритм; Сёма прислушивался, находил нужную точку и уплывал. Точка каждый раз оказывалась в другом месте: иногда в медленном накате прибоя, шипящем на черных камнях волнолома, иногда в тарахтении мотора рыбачьей лодки, скользящей по сверкающей глади внутренней гавани. Изломанное, прерывистое дыхание Сёмы сливалось с этим глубоким, спокойным ритмом, принося успокоение и прохладу. Он то ли спал, то ли впадал в транс, мир свободно входил в его душу через широко открытые глаза и так же спокойно возвращался обратно. Когда последние остатки страха и неуверенности вымывались из организма этим весёлым, сияющим потоком, Сёма поднимался со скамейки, доставал из кармана составленный Викой список покупок и отправлялся по магазинам. Гости к Вике приходили каждый вечер. В основном сотрудники разных русских газет, среднего возраста, шумные хохотливые евреи. Почти все они приехали из маленьких городов южных республик бывшего Союза, где работали в заводских многотиражках или на районном радио. Этих в общем-то симпатичных и остроумных людей объединял общий комплекс неполноценности; они без конца рассказывали невероятные истории про победы на литконкурсах, публикации в центральной прессе, знакомства с известными журналистами и писателями. Рассказчики беззастенчиво врали слушатели, прекрасно зная, что девяносто процентов рассказанного враки - тем не менее искренне удивлялись и сопереживали. Всё это походило на некую игру, групповую психотерапию. Гости приходили со своей водкой, благо стоила она сущие пустяки, а хозяйка выставляла символическую закуску. Пьянели быстро, но не глубоко. Разговор начинался с очередного вранья, обязательного, как приём лекарства, а после рассыпался, раскатывался по всей квартире. Говорили о литературе, в основном о русской, вспоминали стихи, свои и чужие, пели песни, о московском синем снеге, сырой палатке, таёжных закатах. Иногда Вика низким грудным голосом декламировала стихотворение, всегда одно и то же. Гости замолкали, напряженно прислушиваясь, то ли к её голосу, то ли к тому, что происходило внутри у каждого. - Но мы сохраним тебя, русская речь, - почти выпевала Вика, - великое русское слово! Судя по частоте употребления, этим великим словом являлось нецензурное обозначение мужского члена. С него начинали и им же заканчивали, оно было запятой, многоточием и восклицательным знаком. Половина всех шуток и каламбуров вертелось вокруг него, коротенького, как выдох астматика. Расходились поздно, обкурив квартиру до посинения. Попугай дурел от никотина, прятал голову под крыло и сердито кричал: - Nevermore! Nevermore! Такая жизнь представлялось Сёме необычной и увлекательной. Услышав по русскому радио знакомый голос, он вспоминал вчерашние проделки его обладателя и улыбался улыбкой понимания и причастности. Изредка появлялся Лазарь. Он приволакивал с собой огромную сумку ресторанных лакомств, Вика раскладывала деликатесы по пластмассовым одноразовым тарелочкам, и начинался пир. Громовой голос Лазаря с лёгкостью перекрывал говорок журналистов; он шутил и сам смеялся над своими шутками, предлагал петь и тут же запевал, нимало не смущаясь полным отсутствием слуха.
Сёму он покровительственно хлопал по заднице и беззастенчиво объявлял во всеуслышание: - Ну, не жалеешь? Сравни, что имел раньше и что держишь теперь. Не женщина, а сахар, а вата! а мальвазия! цветок душистый, пряник лакомый! Про Сагит Сёма почти не вспоминал. Несколько раз звонила мама, пересказывала последние реховотские новости. Овадия приходил к ней, просил подействовать на Сёму. - Или вернись обратно, - передавала мама, - или дай девочке гет, разводное письмо. Но о разводе Сёма и слышать не хотел. Шрамы от ногтей Сагит жгли лицо, неистребимое зловоние хильбе мутило голову. Одно только воспоминание о братьях приводило его в бешенство. Душа жаждала мести, кровавой и беспощадной, как сицилийская вендетта. - Успокойся, дурачок, - осаживала его Вика. - Возьми лучше деньгами. Ведь эта копчёная семейка в твоих руках. Поводи, поводи их за нос, а потом назначь достойную сумму. Пусть знают, как поднимать руку на белого человека! Всему на свете приходит конец - и хорошему, и плохому. Пособие по безработице кончилось, и, хоть деньги на счету ещё оставались, сухое томление овладело Сёминым сердцем. Расслабиться на скамейке больше не удавалось, ритм ускользал от его слуха, а мысли, как заведённые, возвращались к одной и той же мысли: что будет завтра, что будет завтра, что будет завтра... Однажды Вика вернулась из редакции в приподнятом настроении: - Ну, котик, пляши, - сказала она, едва переступив порог. - Я нашла для тебя хорошую работу. Место и вправду оказалось удачным. Сёма устроился ночным сторожем в громадном здании, битком набитом разными конторами и офисами. Среди них была и редакция Викиной газеты. Делать ничего особенного не требовалось: за ночь Сёма обходил три-четыре раза этажи, проверял, не пахнет ли паленым, не течёт ли вода из незакрученных кранов, а всё оставшееся время дремал в своей каморке перед телефоном. Несколько раз за ночь звонили из центральной конторы, спрашивали, всё ли в порядке. Сёма рапортовал бодрым голосом и дремал дальше. Платили за это немного, но Вика не привередничала: - Проживём как нибудь, - говорила она, поглаживая Сёму вдоль позвоночника. Сколько коту нужно для счастья - миску молочка и чтоб кто-нибудь погладил по шерстке. Вика мурлыкала, прижималась к Сёме горячим, мягким телом, и все напасти и проблемы начинали казаться мелкими и преходящими. У новой работы был только один недостаток - ночь Сёма проводил не рядом с Викой, а на деревянном стуле. Поставить раскладушку или хотя бы кресло начальство не позволяло, справедливо полагая, что такое нововведение резко снизит бдительность сторожа. Кроме того, уходить на работу приходилось каждый раз в самый разгар застолья, и контраст между шумным, весёлым домом и тёмными, безмолвными коридорами действовал на Сёму не лучшим образом. Когда гости расходились, Вика звонила. Они мило болтали несколько минут, и Сёма вновь оставался один. К середине ночи тишина достигала своего пика. Переставали шуметь машины, развозившие зрителей из ночных ресторанов и вечерних спектаклей, и всё вокруг погружалось в тяжёлое, густое безмолвие. Сёма включал радио, но тонкий писк динамика только подчёркивал громадность и всевластие тишины, её глухая стена словно отгораживала Сёму от живого, трепещущего мира. В голову лезли дурацкие мысли, ему чудилась Лукреция, её протяжный, умоляющий голосок. Не хватало воздуха, Сёма выбегал из здания, смотрел на тёплый свет уличных фонарей, пытаясь уловить шум далёкого моря. Одиночество становилось немыслимым, невозможным; ему казалось, будто он замурован в нём навечно, навсегда, и гибнет, задыхаясь от миазмов собственного дыхания. В одну из таких ночей Сёма не выдержал. От работы до Вики его отделяли пятнадцать минут езды, а ночью - и того десять.