Тени исчезают в полдень - Иванов Анатолий Леонидович 30 стр.


– Как бы твоя головешка, Устин, вот так же не покатилась…

– А твоя? – еле слышно спросил Устин.

Он не обернулся, только перестал сшибать подсолнухи.

– Дурак! Моей персоной никто пока не интересуется.

– Так и моей вроде тоже.

– То же, да на варежку похоже… Захар-то все косится вон. Да еще Филимон поглядывает то с одного боку, то с другого. Неужели не чуешь?

Устин не отвечал, только причмокивал беспрерывно на лошадей. Юргин поежился от холода и продолжал:

– Я ить к чему? Кладка через речку качается-качается, да придет время, переломится. Зябко мне становится год от году. Я хоть в эту войну честно, потихоньку в обозах проболтался. А ты-то, однако…

– Не ори! – крикнул Устин, хотя Юргин говорил и так негромко.

– Тут хоть ори, хоть не ори, а ниточку от клубочка если потеряли где… хоть в ту, гражданскую войну, хоть в эту… да ежели она в руки кому попалась…

Морозов тоже невольно поежился при этих словах, но промолчал.

– Не думал я как-то об этой ниточке, а теперь вот все чаще и чаще, особенно ночами, – признался Юргин. – А тут еще Захарка косится…

Морозов сшиб подряд два подсолнуха, подстегнул лошадь. Она рванула, но метров через пятьдесят опять потащилась шагом.

– Только баба блудливая загодя вожжей никогда не чует, – сказал Морозов и сшиб еще один подсолнух.

– Ну-ну… А то я смотрю – и ухом не ведешь, – с облегчением уронил Юргин.

Морозов только усмехнулся:

– Как говорится, хитер татарин казанский, да хитрей его астраханский.

Не знал Захар об этом разговоре, а то бы понял, конечно, что на виду-то у Морозова только одна борода.

Прошло время, полетели с мотавшихся под ветром деревьев желтые листья. И Морозов однажды спросил у Юргина, когда они присели покурить в затишье за стенкой скотного двора:

– Как Захар-то? Не косится?

– Успокоился вроде. Талант у тебя просто, Устин. Да надолго ли?

Покурили, молча затоптали окурки, чтоб не раздуло ветром огня.

– Ты, Илья, вот что… – сказал Морозов раздумчиво. – Брякни где-нибудь перед отчетным собранием: не сменить ли, мол, председателя нам?

– Зачем тебе? Сам, что ли, хочешь на место Захарки стать?

– А ты попробуй на собрании выдвинуть меня.

– Да объясни в самом деле?! – вконец опешил Юргин.

– Объяснить? Долгое объяснение будет. А коротко так: лапоть только на обе ноги сразу плетется, а сапог – каждый для своей ноги шьют…

Об этом тоже не знал Захар. Иначе совсем по-другому повел бы себя, когда перед самым отчетно-выборным собранием Филимон Колесников вдруг сказал Большакову:

– Ох, Захар, а что, если мы, паря, на ходу спим? С Егоркой Кузьминым сейчас в коровнике чистили. Илюшка Юргин с Антипом отвозили навоз в поле. Вот Никулин грузил-грузил – да матом: сколько, дескать, можно человеку в навозе копаться! «Большакову что – сидит себе в теплых кабинетах, распоряжается: „Привезти сена, почистить коровник…“ Сам почистил бы, так узнал, чем краюха хлеба за ужином пахнет». А Юргин: «Это верно, воду если не менять в кадке – протухнет. А за Устина бы весь народ руки поднял. Тот мужик справедливый, антилегентных, можно сказать, людей не пошлет навоз чистить…»

– Ну и что? – нахмурил брови Захар.

– А мимо Фрол идет: «Так чего языки тут чешете? На собрании их и развяжите во всю длину…» Сам усмехается своей усмешечкой: не поймешь – совет дает али в самом деле смеется.

– Пусть болтают, – уронил Большаков. – Придет время для замены – умные люди в глаза скажут.

– Гляди, гляди, Захар! – еще раз предупредил Колесников.

Об этом же через день или два заговорила Наталья Лукина, беспокойно поглядывая в окно конторы, будто боялась, не подслушивает ли кто с улицы:

– Слух идет по деревне нехороший, Захар Захарыч… Люди не знают, что и думать…

– Пусть на собрании и выскажут, что думают, – ответил Большаков и ушел, оставив женщину в недоумении.

Но в голове у Захара все же зашевелились прежние мысли: «Неужели…»

Однако на собрании дело приняло совсем другой оборот. Едва Илья Юргин встал и, оглядываясь беспрерывно то на Антипа, то на Фрола, спотыкаясь на каждом слове, стал вносить предложение избрать председателем Морозова, в зале установилась полнейшая тишина. Мертвая, неловкая тишина стояла, когда Юргин сел на свое место. Все ждали: что же будет дальше?

А дальше встал сам Устин Морозов, хотя ему никто не давал слова. Покашлял и произнес:

– Ну что же… По-разному высказываются люди, кто как думает и кто как умеет, – начал Устин. Голос его, чуть простуженный, смущенный какой-то, затих в конце длинного школьного коридора – более просторного помещения для собраний в колхозе еще не было.

– За умение тут не спрос, а за ум каждый в ответе! – крикнул с места Анисим Шатров.

А Морозов погладил бороду, оглядел все собрание, остановил на секунду взгляд на Юргине и подтвердил:

– Так… – И усмехнулся. – А ежели ума как раз и нету? Ежели у него голова хоть и не с дыркой, а свистит…

Зашевелились теперь люди, заметался говорок. Юргин привстал было, замотал руками, но Устин осадил его:

– Уже высказался, сиди! Ты что думал, в ладоши бить тебе будут?!

– В панфары! – крикнул кто-то через весь коридор под общий смешок.

– Ты оскорбление человеку вслух не производи! – закричал тонко Антип Никулин. – Мы без твоего произведения в аккурат… Народ знает…

Народ засмеялся еще пуще, не дав закончить Антипу свою мысль.

– Я так думаю: не след нам менять председателя и на дюжину таких, как я, – отчетливо сказал Устин Морозов. – А то цыган доменялся вон – осталась одна уздечка. Хоть в руках носи, хоть на себя надевай…

Раздались было даже аплодисменты, но Устин вскинул голову, свел сурово брови:

– Чего еще!! Не артист… – И сел на свое место.

После собрания Захар, шагая вдоль улицы рядом с Колесниковым, сказал:

– Видал? Стареем, однако, мы с тобой, Филимон. Мерещится, как старухам, в каждой бане черт.

Сзади ковылял со своим костылем Анисим Шатров. Колесников только вздохнул при этих словах председателя, а Шатров вставил вдруг:

– Старухи хоть знают, где черти водятся, а где ангелы.

– Вот как?! – остановился Большаков. – Может, и ты знаешь?

– Я не старуха вроде, а пока штаны ношу, – обиделся Анисим и свернул в переулок, к своему дому.

Как бы там ни было, но прежние мысли об Устине уже не тревожили Захара, как раньше. Да, по совести сказать, не было у Большакова лишнего времени, чтоб думать об этом.

И вот сегодня, после разговора со Смирновым, они пришли к нему снова…

Глава 14

Фрол Курганов действительно не особенно жаловал Устина всю жизнь, с первых дней его появления в Зеленом Доле. Вначале он настороженно присматривался к нему, в разговоры с новым односельчанином никогда не вступал, Морозов отвечал ему тем же.

Но через полгода в их отношениях произошла некоторая перемена. Правда, Фрол по-прежнему глядел на Устина тяжело и угрюмо, как и на всех остальных. Но, в отличие от этих остальных, удостаивал иногда Морозова двумя-тремя словами.

Перемена эта произошла после их встречи с глазу на глаз в тайге, у Камышового озера.

Глухое озеро это, заросшее по краям высоченными камышами, славилось невиданным обилием рыбы и дичи. Может, потому, что рыбаки и охотники бывали тут редко. От деревни до озера по прямой недалеко, километра два, но оно отрезано от Зеленого Дола непроходимым Черным ущельем. А в объезд насчитывали в три раза больше.

Фрол любил это тихое и дикое место. Когда случалось ехать или идти мимо, он обязательно сворачивал к озеру, садился где-нибудь в нетронутых немятых травах неподалеку, слушал, как жестко шуршат камыши, плещет рыба, охотясь за мошкарой и стрекозами, как шумит за спиной, усыпляя, лес, подступивший к самому берегу.

Фрол давно приметил, что камыш шуршит даже в самую тихую погоду. «Ишь, растет!» – думалось ему, совсем как в детстве.

Когда он слушал этот шелест камыша, еле уловимый ропот и вздохи тайги, его холодные глаза теплели. Если бы кто заглянул в такие мгновения ему в лицо, заметил бы необычное: суровое лицо Курганова то смягчалось, трогала его неясная улыбка, то хмурилось, мрачнело, точно земля под набежавшей тучей. Фрол будто понимал, о чем шумит тайга, и то одобрял, то осуждал рассказы о ее вековых тайнах.

Зимой высохшие, почерневшие, переломанные осенними ветрами камыши были завалены глубокими сугробами. Лес, согнувшись под белой тяжестью, тоже молчал, как, неживой. И только его дыхание – свежий хвойный, царапающий и распирающий легкие запах – не могли убить ни снега, ни морозы.

Здесь, у Камышового озера, этот запах чувствовался особенно остро. То ли оттого, что деревья здесь были густы и могучи, то ли потому, что в этом уголке, защищенном от ветра, было всегда тихо, но нигде Фрол не встречал такого крепкого настоя хвои и снега, от которого он всегда пьянел. Он часто приходил сюда на лыжах просто так, постоять, подышать пьяным настоем, отдохнуть.

Так и в тот далекий-далекий вечер. Он стоял, смотрел на круглые сугробы под деревьями и среди поломанных, спутанных, как толстая ржавая проволока, камышей. Потекли сперва меж белых шапок тоненькие синеватые ручейки. Снежные горки напитывались этой влагой, синь ползла снизу, подбиралась к верхушкам. А когда закрасила доверху, между сугробов струились уже не синие, а фиолетовые ручьи.

Устин подошел осторожно по кургановской лыжне. Но все равно Фрол почувствовал, что уже не один, что кто-то смотрит в его спину. Почувствовал и вздрогнул, догадавшись почему-то кто.

Когда повернул голову, Устин поправил торчавшее за спиной ружье, усмехнулся:

– Я думал, испугаешься…

– Ты что, лихой человек?

Еще раз усмехнулся Устин:

– Каждый, может, сверху тих, а снутри лих.

Дрогнули заиндевевшие Фроловы ресницы. От цепкого взгляда Устина это не укрылось, но он ничего не сказал, только сузил глаза.

– Кто ты? – угрюмо спросил Фрол. – Откуда… такой?

– Для пичуги каждая ветка – дом. А вспорхнула – и забыла, где ночевала, – поблескивая черными глазами, ответил Устин и подошел к Фролу, остановился в двух шагах. – Ну, здравствуй, что ли?

Фрол промолчал. Устин расстегнул две верхние пуговицы и отвернул полушубок, чтобы остудить горячую грудь. Потом огляделся вокруг:

– Ишь как оно тут… молчаливо. Как в церкви. Только грехи замаливать.

фрол покосился на Устина. Ноздри его раздувались. Сдерживаясь, он сказал:

– Стервятник ты, однако, не пичуга…

И в третий раз усмехнулся Морозов, зловеще показав на этот раз белые ровные зубы:

– Не знаю… Глаз никому не выклевывал.

И тогда неожиданно для самого себя Фрол Курганов тяжело и придавленно вскрикнув, ударил Морозова со всего плеча лыжной палкой. Удар пришелся точно по голове. Толстая шапка смягчила удар. Устин поправил двустволку за плечами и бросил:

– Дурак… У меня ружье…

Скинув лыжи, сел в сугроб, положил рядом свое ружье, снял шапку и пощупал голову:

– Дурак и есть. Еще маленько – и расколол бы… – И молча стал закуривать.

Долго еще стояла синь перед Фролом. Он никак не мог понять, то ли вскипевшее отчаяние застилает глаза, то ли качается вокруг обыкновенный вечерний мрак. Пошатываясь, будто ударили его самого, Курганов сделал шаг к Устину, опустился рядом в снег и протянул дрожавшую руку за кисетом.

Потом глотал жадно горький дым. Точно так же, как глотал его на рассвете того дня, когда они втроем – он, Демид да Филька Меньшиковы – заволокли на утес полураздетую Марью Воронову и ее дочку. Кровавый был рассвет, все небо в то утро набрякло кровью. И красные туманы мертво висели над Светлихой, над зареченскими лугами. Там, в этих лугах, еще надрывалась человеческим плачем какая-то птица…

Вместе с кровавым рассветом наступило тогда медленное, звенящее пронзительным звоном в пустой голове похмелье.

А когда начался угар, Фрол не помнил и сам. Может быть, тем дождливым, чавкающим земляной жижей вечером, когда Марья да Захар Большаков, собрав человек двадцать зеленодольских мужиков, повели их в лес, партизанить. Перед уходом окружила партизан толпа баб и ребятишек. Пришел поглядеть на партизан и Фрол Курганов.

– Ну, а ты что, Фрол? – спросила вдруг его Марья. – За бабьи подолы, что ли, прятаться решил?

Подол юбки самой Марьи, мокрый, заляпанный грязью, тяжело свисал до самой земли. Какой-то пиджачишко, подпоясанный веревкой, тоже был мокрый. Марья была словно завернута в него туго-натуго. На голове застиранный платок простенького ситца, завязанный под подбородком. Мокрая прядь волос висела над ее зеленоватыми глазами. И с этой пряди капали и капали в грязь светлые капельки – маленькие стеклянные шарики. Фролу даже казалось, что они звенели.

– Пошто же? – лениво откликнулся Фрол. – Можно и повоевать… с такой командиршей…

И не спеша, вразвалку, выбрался из кучи баб и ребятишек, расталкивая их широченными плечами, встал в толпу партизан.

Кто знает, если бы не эти светлые капельки, падающие с Марьиных волос, может, Фрол и не пошел бы партизанить. Он помнил о них почему-то долго, а потом забыл.

В отряде Фрол Курганов вел себя так, будто дело шло совсем не о жизни и смерти, будто взрослые люди собрались, чтобы поиграть в войну. Если отряд стоял поблизости от какой-нибудь деревни, Фрол оставлял на сохранность Антипу Никулину свою винтовку и, сунув, однако, в рукав финский ножик, тайком уходил к девкам.

Когда Марье стали известны его ночные похождения он, пожав плечами, невозмутимо заявил ей:

– А я что, с тобой, что ли, играть должен? А то давай… сообразим.

От неожиданности Марья смутилась. И тут произошло невероятное – Фрол тоже растерялся и покраснел.

– Только у тебя и уменья, – тихо проговорила Марья. – Только в этом ты… сообразительный.

Несколько дней Курганов ходил сумрачный и задумчивый. Отряд в то время метался в огненном кольце, пытаясь выйти из окружения. Каратели наглухо заложили все выходы, пытаясь загнать партизан в топкие трясины, выбраться из которых могла разве только птица.

И вдруг Курганов исчез. Даже Антип не знал, куда девался Фрол.

– Ну и черт с ним! – махнула рукой Марья.

– Хе-хе!.. Где-нибудь в постели молодца прихватили. Еще потненького, – высказал предположение Антип.

– А все же, Марья, сменить бы лагерь, – сказал осторожный Захар Большаков. – Что-то все обдумывал Фрол последнее время.

Помолчала Марья, глухо сдвинув светлые брови над глубоко запавшими глазами.

– Н-нет, Захар, что ты! Он блудливый, как кот, а совесть у него вроде есть.

– У него совести, сколь у меня денег, – вставил Антип. – Валялась в кармане копейка, да и ту пришлось разменять.

Отряд все же ушел на новое место, оставив на всякий случай засаду. Но ни в эту, ни в последующие ночи на пустой лагерь никто не нападал.

Фрол явился через неделю, каким-то образом отыскав новое место стоянки отряда. Явился оборванный, окровавленный, с перевязанной головой. Впереди него, согнувшись, как старики, вышагивали гуськом шесть человек в гимнастерках и кителях с погонами, но… без штанов, со связанными за спиной руками. Между собой все люди тоже были связаны, причем довольно любопытным образом: от рук переднего двухметровая веревочная петля тянулась к шее следующего. Если бы кто вздумал бежать, он обязательно повалил бы двух других, намертво затянув петли на их шеях, да и на своей собственной.

Сам Фрол, в колчаковской солдатской форме, помахивая наганом в правой руке, замыкал это необычное шествие. Левой он, как кучер, держал конец веревки необычной упряжки, привязанной к рукам человека с полковничьими погонами.

Грохнул над лесом партизанский хохот, да такой, какого никогда не слыхивали здешние места.

А Фрол невозмутимо выстроил людей в шеренгу, разрезал веревки, скомандовал:

– Стыд за-акрыть! Ну, кому команда сказана?! С женщиной будете разговаривать…

Кругом стоял стон. Партизаны катались по земле.

– Фролушка… Уморил!

– Посади ты их, чтоб пониже были…

– Жестко. Наколются же…

– Полковнику-то подстели хоть…

– Учудил… з-зараза!..

Антип Никулин вопил, будто его резали:

– Святое пришествие! Седьмое чудо! Держите, братцы-и, изойду хохотом! Наизнанку вывернуть…

Выскочила на смех Марья из землянки, остолбенела на мгновение. Но не удержалась и она. Прыснула совсем по-девичьи себе в ладони и юркнула обратно.

Назад Дальше