Тени исчезают в полдень - Иванов Анатолий Леонидович 63 стр.


Женщина все продолжала стоять возле кровати белым столбом.

– Чего ждешь-то?

Она осторожно приподняла угол одеяла, неслышно легла на краешек кровати и затихла. Несколько минут оба лежали не шевелясь. Устину даже начало казаться, что все это ему, вероятно, приснилось, померещилось.

– Зачем ты пришла? Ведь боишься?

– Чего мне бояться? Богу это угодно…

Неожиданно Устину почудилось, что и этот голос он когда-то где-то слышал.

– Это не ты сейчас на стол подавала нам?

– Нет.

– Черт возьми! Да уж не Зинка ли ты Никулина?! – вскричал Устин, сорвался с кровати, пошел к выключателю.

Женщина догадалась, что он хочет делать, тоже вскочила и, легкая, горячая, повисла на плече Устина.

– Ради Бога, ради Бога… А-а-а-й!

И, словно обваренная электрическим светом, отскочила к стене, присела там на корточки, сжалась, уткнула лицо в самый угол.

– Потушите… Ради Бога, потушите! – со стоном просила она, и худые плечики ее вздрагивали при каждом слове.

Устин Морозов смотрел на нее без всякой жалости, даже со злорадной усмешкой. Затем вернулся к кровати, но не лег, а сел на перину.

– Чего уж теперь тушить? То-то, думаю, голос знакомый…

Зина встрепенулась, вздрогнула и начала приподниматься. Она раскинула руки в стороны и, скользя спиной по стене, выпрямилась, вытянулась в струнку и замерла, как на распятии.

– Здравствуй, значит, Зинаида…

Зина молчала. Вскинув голову с тяжелыми, отливающими при электрическом свете золотом волосами, она остекленевшими глазами смотрела на Устина и в то же время куда-то мимо. Все в ней было живым – и эти золотистые волосы, пылающие огнем щеки, влажные, горячие губы… И только глаза, тусклые, холодные, были безжизненны. Устин тоже молчал.

– Дайте мне… одежду, – тихо попросила Зина. И только теперь Устин заметил, что топчет ногами ее платье.

– Стыдно, что ли, в конце концов стало? – спросил он.

– Чего стыдиться? Я греха не делаю, – не шевеля губами, ответила Зина. – Потому что говорится в Евангелии от Иоанна: «Всякий рожденный от Бога не делает греха…»

– Вон как! Мудр этот ваш пророк или как его там… Ну а ты… узнала, кто я?

Зина помолчала и ответила, все так же глядя куда-то мимо Устина:

– Зачем мне узнавать? Мне сказано было – несчастный брат наш, утешения жаждущий… зовет.

– И ты пришла меня утешить?

– Утешение в Христовой вере обрести лишь можно… – как-то неопределенно ответила Зина.

– Значит, я неверующий, по-твоему, раз… утешения твоего не принял? Чего молчишь? А может, принять?

Зина медленно опустила руки и вместо ответа попросила еще раз, еще тише, чем прежде:

– Дайте мне одежду.

Морозов кинул ей платье. Она поймала его на лету, прижала к животу и тихонько стала передвигаться вдоль стены. Устин с удивлением наблюдал за ней. Добравшись до выключателя, она потушила свет, торопливо оделась. Устин думал, что она уйдет, но девушка стояла и стояла у стены.

– Чего ж ты? Уходи.

– Нельзя мне.

– Почему?

Зина не ответила.

– Деми… Отца Дорофея, что ли, или брата – как по-вашему – боишься ослушаться?

Зина и на это только тяжело вздохнула.

Морозову вдруг очень подозрительными показались слова Зинки об утешении. Он даже наморщил лоб в темноте, силясь вспомнить их. Ага: «Несчастный брат наш, утешения жаждущий…» Жаждущий! Вот оно что! И дальше: «Утешение в Христовой вере обрести лишь можно…» А только что до этого Демид: «Неверие… губит людей…» Та-ак… А я-то, дурень, а я-то, дурень, ломаю башку: зачем-де Пистимея привезла меня сюда?.. А тут вон что… Утешение в вере! Без веры утешения нет, значит! Нет!!"

И Устин сорвался с кровати, схватил Зинку за горло, затряс.

– Зачем он тебя послал ко мне?! Что он учил тебя говорить мне, а? Что он велел внушить мне? Где я могу найти утешение?.. В чем я могу… Как я могу…

– Отпустите!.. Отпустите-е… – взмолилась девушка. – Иди, говорит, и утешай. Это, говорит, не грех, ежели с молитвой.

– Врешь, врешь!

– Ей-богу… Задыхаюсь ведь я. Дядя Усти… Дя…

Девушка сделалась тяжелой. Сквозь мутный угар все-таки пробилось, шибануло в голову Морозову: «И задушу ведь, как там… в Усть-Каменке… когда вера эта была…»

Чуть опомнившись, он разжал руки. Зина мешком свалилась ему под ноги. И в ту же секунду вспыхнул ослепительный электрический свет.

Возле выключателя стоял Демид, снова весь в белом, точно привидение. В руках у него был старинный медный подсвечник.

– Что это у вас тут? – строго спросил он и зловеще уставился в Морозова. – На весь дом крик подняли, спать не даете…

Устин стоял в одних подштанниках, как-то странно полусогнувшись, точно хотел броситься не то на Демида, не то на Зину. Спина его прогибалась и выпрямлялась, отчего казалось, что дышит он именно спиной. Зина лежала на полу, у его ног.

Потом Зина пошевелилась, поползла к Демиду, охватила его ноги:

– Я была покорной воле Божьей… Я…

– Пошла прочь! – пошевелил ногой Демид. – Разберемся.

Зина с трудом поднялась и, пошатываясь, вышла.

– Ну! – угрожающе сказал Демид.

Устин стоял все в той же позе. Затем стал выпрямляться. Демид прошел в угол, к столу, и сел на стул.

– Так чего ж ты молчишь? – снова спросил Меньшиков. – Спрашивай уж тогда у меня, что я велел Зинке внушить тебе. Что я велел говорить ей…

– Подслушивал, значит? – прохрипел Устин.

– Чего подслушивать? – пожал плечами Демид. – Ты на весь дом орал. Спрашивай, что ли… – И Меньшиков брезгливо пожевал губами.

Это точно масла подлило в огонь, и Морозов взорвался:

– Чего мне спрашивать?! Чего спрашивать?! Я все понял! Забеспокоило вас – веру, мол, Устин потерял, натворил черт-те что! Ну, потерял! Ну, потерял!! И ты не вернешь мне ее тем, что о своих… своих делах в этом Маутхаузене рассказывал. Ты думал – кровь, мол, у него разволнуется, едва почует запах паленого? Не заволновалась. Ты думал, я сробею, вздрогну, как явишься после стольких лет весь в белом, как привидение? Я не оробел, не вздрогнул, не испугался тебя! Ты думал – я задохнусь… от удивления: вон, мол, как Демид Зинку Никулину оболванил, одежи скинула – утешайся… Я не удивился… Не задохнулся… Хотя… – И тут голос Устина дрогнул, он заговорил вдруг совсем по-другому, жалобно и плаксиво: – Хотя лучше, если б задохнулся и подох, как… как… Думаешь, легко мне оттого, что я потерял веру… что деревце-то Филькино засохло? Думаешь, я… Лучше кончить все разом! Я и хотел вчера кончить. Да пистолет изоржавел весь… Может, у тебя в сохранности? Так дай. Дай!

Демид слушал его, не перебивая, легонько барабаня пальцами по крышке стола да время от времени посасывая нижнюю губу. Стол был застелен толстой скатертью, и никакого стука не было слышно. Наконец он произнес властно, подходя к Морозову:

– Устин!

– Чего «Устин»?! Ну, чего «Устин»?! Ты хочешь вернуть мне Филькину веру, а сам ты веришь? Сам ты веришь?

– Не только верю, но и жду, – ответил Демид.

– Ждешь? А чего ты ждешь? На что вы с Пистимеей надеетесь? Что советской власти придет конец? Я тоже верил, я тоже ждал. И я думал тогда, в войну: вот пошатнулась она, эта власть. Я помогал, как ты, расшатывать ее… Я тоже, как и ты, резал, убивал, душил, жег… Я верил, я так верил, что даже сына своего не пожалел. А она, эта власть, стоит… Она все крепче делается, как… как вон тот осокорь на Марьином утесе. Видал осокорь этот или нет? Так сходи посмотри, как он разросся на Марьиной могиле. Утрами солнце-то сперва его освещает, а потом уже всю землю. Стоит у всех на виду, и все ему нипочем. Засвищет свирепый ураган, да осокорю хоть бы что, он даже не наклонится. Распустит только ветки по ветру – и будто плывет, плывет над землей… Только и хватает силы у любого урагана, что сорвать пригоршню листочков да унести в темноту… Так во что же мне верить? Во что?! Не во что… А они… Я вот глаза простой девки видел, которую за горло вот этими руками… Я душил ее, а она смеялась надо мной, сжигала меня своими глазищами. Марья Воронова, наверное, так же вас жгла тогда… Вы с Филькой выдавили ей глаза, а толку что? Всем не выдавишь, всех в печи да газовые камеры не затолкаешь. Вы их толкали и ждали, когда у них по лицу разольется безумный страх, когда они закричат, попросят милости! А они боялись, как бы не закричать, как бы не попросить! Они намертво закусывали губы, чтоб не вырвались проклятые слова. Не так, скажешь? Так я-то знаю, я тоже кое-чего видел… Так неужели вы с Пистимеей не понимаете, что затолкать людей в котел с кипящей водой или на горячие угли вы можете, а зубы их вам не разжать, стонов не услышать… Листочек осокоря, говорю, можно сорвать, но все дерево не расшатать, не свалить… Это как, спрашиваю?!

Демид хотел что-то сказать, но Устина теперь, кажется, ничем нельзя было остановить. Он тряс всклокоченной головой, тряс кулаками, и, хотя он стоял на месте, пол под ним ходил ходуном.

– Та девчонка, что на костре жгли, на горячих углях, – соплюха ведь была, горшком пахло еще от нее. У нее уже волосья затрещали, полыхнули огнем, а она голову вскинула: «Тятенька, ты учил меня стоя умирать». Стоя! Или не помнишь, забыл?! И они стояли все – ее отец, сельсоветчик, тот толстый председатель коммуны. Им уже не на чем было стоять, а они стояли. Или этого же Захара возьми. Ты его чуть калекой не сделал – ладно, молодец. Потом я изрядно ему жизнь поломал, а после ни одного случая вроде не упускал, чтоб пригоршню соли в открытую рану не высыпать. Все ждал, когда он обессилеет, зашатается и рухнет… А что с моего жданья?! Я вижу – больно ему, морщится. Но от боли не кричит, как и девчонка та не кричала. И не шатается, как не пошатнулись тот сельсоветчик с председателем, стоит твердо. Одну руку ему повредили, да, видно, в другой у него силы больше, чем в наших с тобой четырех. И он этой рукой намертво сдавил мне горло. И тебе тоже. Что крутишь головой? Чуешь, как сдавливает? А нет если, так почуешь скоро. Дохнуть нечем будет, как мне… Или к Смирнову этому приглядись. Искалечило его на войне – дальше некуда. А почто? Да потому, что в самое пекло лез, не жалел себя в драке с нами. Я… ведь это, я всю семью его под корень извел. Долго присматривался, когда он у нас появился: тот ли Смирнов? Вчера утром специально на станцию повез, чтоб выведать незаметно… Он самый… Ну ладно, не спалило его в огне дотла, хоть обгорелый до костей, да вылез. Тут бы, кажется, и уползти в сторону, в холодок, просидеть там остаток дней. Как ни говори, человек все же, и по-человечески каждый понял бы: дрался до конца, а теперь выдохся, теперь не боец, да и на белом свете недолгий вообще житель. А он? Залез в кусты, в холодок? Как бы не так! День и ночь по колхозам таскается, дело свое делает. Если и помрет вскорости, то где-нибудь на проселочной дороге между колхозом и своей редакцией. Я, между прочим, еще потому вчера повез его, что хотел спросить: какая же такая сила в нем сидит, что заставляет его день и ночь колготиться средь людей, ради чего таскается по району? Ведь все есть у человека, полеживал бы себе да поплевывал в потолок. А он знаешь что ответил?! Он сказал: «Сын твой Федька знал вот, ради чего…» Понятно тебе, Демид?

Силы Морозова иссякали, и он говорил все медленнее, все тише. Но, увидев, что Меньшиков опять собирается что-то сказать, собирается перебить его, мотнул головой, повысил голос и торопливо продолжал:

– Так понятно, спрашиваю?! Знал Федька! Подробнее… мне ответа и не надо… Не надо!.. Вот и выходит – все племя его я угробил, самого его мы вроде обескровили, ну, все, мол, этот теперь уже мертвяк для нас, а он явился, как… как судьба, как проклятье, которое висит надо мной… А значит – над нами. Пистимея все о каком то небесном судье толкует, что явится да и учинит над миром, то есть над ними, расправу. А мне думается, что если и есть такой судья – небесный ли, земной ли, – так он на ихней стороне будет, он с нами и зачнет расправляться… А как? Вот тебе и Захарка, вот тебе и Смирнов! Так спрашиваю: что это за люди?! А? Что это за порода такая? А это еще, однако, не самые крепкие из них. Есть еще крепче… А теперь ко мне приглядись. Замахнулся когда-то не на рубль даже, на целый червонец, а удар вышел копеечный. Начинал я с чего? Рубил людям головы, выжигал целые села и деревни… Ну, думаю, силен, все выжгу, сокрушу, измолочу. Потом гляжу – как бы самого не переломили с хрустом да прочь не отбросили. Ладно, смирился, приспособился мстить людям по-другому, как ты советовал. Захару, говорю, крови немало перепортил, тому же Фролу, Егорке Кузьмину… А дальше что?.. А дальше, особенно после войны, и эдак мстить не шибко-то… После войны я только и смог, что Клашке Никулиной нагадить да ее сестре Зинке, которую ты сейчас под меня подкладывал. Потому что Захаркина рука все шибче сжимала меня за горло. И начал тогда я в бессилии гадить людям совсем уж по мелочам – молоко, воровал, масло, зерно… И вот дошел до трех жалких стожков сена… Не я измолотил кого-то, а меня вымолотили начисто, до последнего зернышка. И знаешь, что самое страшное? Сейчас скажу. Кто меня молотил? Захар, что ли, Большаков? Наш агроном Корнеев? Филимон Колесников? Смирнов этот? Кабы кто-то один из них, я бы вырвал цеп-то да и… Или, по-нонешнему говоря, самого в молотилку сунул ногами вперед. А тут не знаешь, кто тебя и молотит – вроде никто по отдельности и весь мир сразу. Вот что самое страшное. Это вы с Пистимеей понимаете или нет? Я сказал – ты не крути башкой-то. Или, выходит, понимаете?! Так на что же вы тогда с Пистимеей надеетесь?!

Словно пушечный выстрел раздался над ухом Устина – с такой силой трахнул Демид медным подсвечником по спинке кровати.

– А вот на что!! – сказал он, швырнул в угол согнувшийся подсвечник и вышел из комнаты.

Устин с недоумением смотрел то на валяющийся на полу подсвечник, то на дверь, за которой скрылся Демид.

Вскоре он вернулся, принес какую-то толстую папку, перевязанную крест-накрест шпагатом. Сел за стол, развязал, положил на папку обе руки.

– Да, это верно, советская власть больше сорока лет стоит, – сказал он, по-прежнему глядя на Устина холодными и пустыми глазами. – И крепкая она оказалась, чего тут спорить… Уж мы ли ее не шатали, не пробовали на крепость… Да ты садись. – Устин сел на кровать, завернулся в одеяло. – Тогда, – продолжал Демид, – в начале двадцатых годов, четырнадцать государств объединились и двинули свои силы против Советской власти. А она, Советская Россия, разметала эти силы, раскидала их по стране, уничтожила. Сколько раз мы пытались затем пощупать эту власть то с одного боку, то с другого! Голодом ее морили, огнем ее палили… а она все стоит.

Демид подвинул свой стул к Морозову, положил высохшую жесткую руку на его широкое колено и сказал негромко, будто боялся, что их подслушивают:

– И все-таки борьба еще продолжается…

Устин нервно рассмеялся прямо в лицо Меньшикову:

– Обрадовал! Я тебя не спрашиваю, продолжается или нет. Я и без тебя знаю, что продолжается. Я спрашиваю о другом – на что вы надеетесь? На что?! Если уж тогда весь мир…

Демид не спеша открыл свою папку. Развязал, поднял голову, взглядом осадил Устина.

– Борьба идет теперь страшнее, безжалостнее, – продолжал он, как заправский лектор. – Да, были четырнадцать государств, были немцы, Германия… На Германию у тех, кто не забыл про нас с тобой, была главная ставка. Ну что же, не вышло, просчитались где-то…

– Ничего себе! Рассказываешь так, будто в дурачка проиграли. А проиграли все на свете, проиграли – навечно. Навечно!

– Не думаю. Верно, Германия была разгромлена, повержена в прах А сейчас… Ты спрашиваешь, на что я надеюсь… на что нам надеяться теперь? Отвечаю – снова на Германию… на Западную Германию да на Америку. Может быть, это последняя наша надежда, последняя ставка, последний козырь…

Демид замолк, Морозов тоже притих.

Меньшиков взял из папки какой-то листок.

– Как уж получилось, что Германия возродилась из пепла – не нашего с тобой ума дело, – опять начал Демид. – Это просто наше счастье. В том проклятом году, когда кончилась война, нам с тобой было не до Германии. Но умные люди думали о ней. Умные люди остались еще в этой побежденной Германии, умные люди были в Америке. Они глядели далеко вперед и видели там одно и то же… Вот, – Демид выхватил из папки листок и потряс им перед носом Устина, – вот что писал тогда, в мае сорок пятого года, один из этих умных немцев: «Друзья, каждому из нас должно быть ясно, что мы теперь полностью находимся в руках врага. Наше будущее мрачно. Что они с нами сделают, мы не знаем, но мы очень хорошо знаем, что мы будем делать…» Понял ты? – снова затряс Демид своим листком. – «…мы очень хорошо знаем, что мы будем делать…» И они знали, знали! Вот, слушай дальше: «… Области, тысячелетиями бывшие немецкими, попадают теперь в руки русских. Ввиду этого политическая линия, которой мы должны следовать („должны следовать“ – запомни это, Устин!)…политическая линия, которой мы должны следовать, очень проста. Совершенно ясно, что начиная с настоящего момента мы должны идти вместе с западными державами…» Понял, Устин? Это говорилось в то время, когда западные державы – Америка, Англия, Франция – были союзниками Советской России, были победителями. Вот как они, эти умные люди, вопрос-то поворачивали! Вон как они видели! И дальше: «…должны идти с западными державами и сотрудничать с ними в западных оккупированных областях, ибо только в сотрудничестве с ними мы можем надеяться отвоевать впоследствии нашу страну у русских…» Понял?

Назад Дальше