Зато с Ицхаком все было иначе. Вот уж из кого получился бы отличный педагог — так непринужденно и ловко выходило у него растолковать достаточно сложные вопросы. Иногда это удавалось ему вообще чуть ли не в одном-двух предложениях:
— В аршине шестнадцать вершков, или четыре пяди, а в сажени три аршина. Но тут часто меряют локтями, а в нем десять вершков и еще две трети, но для удобства тебе проще запомнить, что два аршина равны трем локтям,— пояснял он.
Вот так вот легко и просто обо всех русских мерах длины. Примерно так же и об измерении расстояний во время поездок, чтобы рассчитывать время в пути.
— Определись, сколько от какого-то одного города до другого, и отталкивайся от этого, потому что верст здесь несколько, и они сильно отличаются друг от друга. Если ты знаешь, что от Москвы до Коломны сто верст, а тебе говорят про пятьдесят, это означает, что твой собеседник пользуется межевой верстой, а ты — царской.
Но основные знания он давал мне в области монет, в которых я тоже был дуб дубом. Вот тут, несмотря на всю популяризацию изложения, мне приходилось тяжко. Оказывается, одних только марок свыше десятка. Тут тебе и самая ходовая из немецких кельнская, но Ицхак требовал, чтобы я запомнил и остальные — вюрцбургскую и краковскую, испанскую и португальскую, триентскую и рижскую, тауэрскую и турскую, венскую и пражскую — с ума сойти. И все разного веса, причем колебания весьма солидные — если по-современному, то до девяносто граммов', если не больше. Причем требовалось помнить, что между весовой и счетной марками также имеются существенные отличия, и в каждой стране разные. К примеру, в той же Ливонии рижская счетная марка состояла из тридцати шести шиллингов, а вот весовая аж из ста восьмидесяти шиллингов, то есть состояла из пяти счетных.
А взять обилие монет. Только Вендский монетный союз у немцев чеканил виттены и зекслинги, дрейлинги и шиллинги, марки и какие-то двойные шиллинги... И хотя сейчас он вроде бы уже развалился, о чем с грустью заметил Ицхак, но ликовать мне не пришлось — монеты-то остались.
А Литва с поляками? Пойди упомни про их злотые, пенязы, они же барзезы, шеляги, шостаки, трояки, денарии и гроши с полугрошами. К тому же если бы они были хотя бы одинаковыми, так ведь нет — на Литве их чеканили из серебра более высокой пробы, а потому литовский грош, к примеру, ценился несколько дороже, чем польский, который в свою очередь также был не одинаков — краковский не похож на гданьский, а торунский на эльблонгский.
Ну поляки — известные путаники, но даже с самыми, как мне по наивности казалось, простыми монетами вроде песо и то целая история. Оказывается, это просто куски серебра, потому так и названы, а уж потом из них шлепали монеты, которые именовали совсем иначе — первоначально, после грубой штамповки в Мексике, их величали макукин, потом, уже в самой Испании, после переделки и доведения до ума — талеры, в Португалии, Италии и кое-где еще — пиастры, а на Востоке — колонато. И все эти названия тоже надлежало знать, чтоб не опростоволоситься.
А уж когда доходило до рассказов о купеческих хитростях, тут и вовсе ум заходил за разум.
Кстати, то, что со мной не все чисто, а сам я никакой не торгаш, Ицхак понял давно. Где-то после седьмого или восьмого по счету занятия он, восторженно цокнув языком, заметил:
— Никогда не встречал человека, который столь быстро все схватывает,— Но тут же, не удержавшись, ехидно добавил, поделившись вслух своими наблюдениями: — Однако я буду тебе весьма обязан, если ты никогда при мне не станешь упоминать, что ты купец. Почему ты молчишь о том, кто ты есть на самом деле, не спрашиваю, но, уж будь любезен, не утверждай при мне, что ты давно занимаешься торговлей, иначе я могу не сдержаться, а у меня слабое здоровье, и чрезмерно долгий смех мне вреден. И вообще — с твоими познаниями, что у тебя имелись ранее, ты бы продержался не более года.
— Почему это?! — возмутился я.
— Потому что по истечении первого полугодия ты бы остался без серебра, втридорога уплатив его за какой-нибудь дрянной товар, а по истечении второго остался бы, как тут говорят, гол яко сокол.
Пришлось смущенно улыбнуться и умолкнуть. Все правильно, чего уж тут. Отрадно только одно — мне оно и самому давно известно. Не зря я говорил Валерке еще при подготовке нашей версии, что из меня торгаш, как из медведя балерина. Вот оно, слабое звено. Знал я, что оно как шило, которое, как известно, в мешке не утаишь. Вот и вылезло наружу. И хорошо, что меня вычислил именно Ицхак, а не кто-то другой.
Сам еврей в это время успел приобрести себе домик недалеко от места жительства англичан, только на Ильинке — соседней улице, параллельной Варварке, так что чаще всего я бывал именно в Китай-городе. Тем более как раз из его восточных Замоскворецких ворот было ближе всего добираться до самого Замоскворечья, где располагался аккуратный теремок пирожницы Глафиры. Там, в одной из крохотных светелок, проживал мой Андрюха сын Лебедев, или попросту Апостол. Впрочем, хаживал я и в другие районы Москвы, путешествуя по столице и изучая пути к своему возможному бегству, если таковое вдруг понадобится.
Проведав о моих утренних прогулках, которые, как правило, длились до обеда — дальше занятия с младшим Висковатовым,— Иван Михайлович полюбопытствовал, куда именно я уже успел прокатиться. Едва он услыхал, что мне на днях сильно не повезло и так и не удалось добраться до Занеглименья, лежащего к западу от Кремля сразу за рекой, из-за того, что захромала лошадь, потерявшая подкову, как онемел от ужаса.
— Так и не повидал я царев дворец, что на Арбате,— сокрушенно закончил я свой рассказ.
— А с тамошними людишками говорю вел ли? — спросил он меня спустя время, когда обрел дар речи.
— Вел, — пожал я плечами и удивленно поинтересовался, глядя на его мрачное лицо: — А что тут такого?
— Счастлив твой бог, фрязин,— вздохнул он,— Там же добрая половина улиц в опричнину входит, а людишки оные и есть государевы опричники. От них можно чего угодно ждать. А уж коль сведают, что ты у меня проживаешь, стало быть, с земщиной хороводы водишь, то тут тебе и вовсе не сносить головы.
— А с виду люди как люди,— сконфуженно пробормотал я.
— Токмо с виду, — поучительно заметил Висковатый,— Ты иноземец, потому и не ведаешь о том, что творится на Руси. Иному нипочем бы не стал сказывать, негоже сор из избы выносить, но коль ты решил у нас осесть...
«С Обезьяньим Народом запрещено водиться,— сказал Балу.— У Бандар-Логов нет Закона. Их обычаи — не наши обычаи. Они болтают и хвастают, будто они великий народ, но никто в джунглях не водится с ними. Народ Джунглей не хочет их знать и никогда про них не говорит. Их очень много, они злые, грязные, бесстыдные».
Примерно в этом духе дьяк мне и рассказывал. И об их жестокости, и о безнаказанности, поощряемой самим царем, который самолично повелел земским судьям «судить строго и праведно, а наши виновны бы не были», и об их наглости, и о прочем.
Он даже привел примеры, чем это пересечение границ заканчивалось. Запомнился мне один из случаев, когда Андрей Овцын, будучи из служилых удельных князей, впервые попал в Москву и заплутал в ней, угодив на Арбат. «Коварного злоумышленника» тут же схватили и повесили для острастки всем прочим, а рядом с ним, в качестве издевки, привязали живую овцу. Весельчаки, мать их.
Получается, мне и впрямь повезло, что я остался целехонек. Не иначе как ту же подкову в буквальном смысле «на счастье» отломил от конского копыта мой ангел-хранитель. Или златокудрый красавчик Авось. Или веселые подружки — гречанка Тихе и римлянка Фортуна. Словом, кто-то из них или все вместе.
Не ограничившись нотацией, Висковатый не поленился, письменно перечислил мне все взятые царем в опричнину улицы Москвы, а также границы, отделяющие их от земщины, чтобы я заучил наизусть. Посейчас помню этот небольшой желтоватый листок, на котором дьяк крупными аккуратными буквами вывел: «Не ходити тобе за ради береженья живота свово от Москвы реки по Чертольской улице и по Семчинову сельцу до самого всполия, да по Арбацкой улице и по Ситцевому врагу до Дорогомилова всполия, да с опаскою шествовать по Ыикицкой, ибо ошуюю, ежели глядючи от города, она тако же в опричнине». А в конце — видно, устал перечислять — дьяк сделал короткую приписку: «А лучшее всего в Занеглименье вовсе не езди».
Я хоть и любопытный человек, но рисковать попусту не в моем стиле, а потому после предупреждения дьяка в те места, что перечислил Висковатый, действительно больше не ездил, разве что пару раз прошвырнулся по Кузнецкому мосту, но в основном ограничивался восточной стороной города — той же Варваркой и Ильинкой, а также Замоскворечьем — когда навещал Апостола.
Кремль — дело иное. Его я облазил весь, забираясь в самые отдаленные от подворья дьяка уголки вроде Конюшенного и Житного дворов, расположенных на участке между западными Конюшенной и Боровицкой башнями. Правда, за ворота, которые были в последней из упомянутых, я не выходил — они напрямую вели к опричным владениям царя. Зато через ворота Безымянной башни я хаживал не раз, неспешно прогуливаясь вдоль участка стены, идущей от Благовещенской башни к Водовзводной, которую тут называли Свибловой, и размышляя, удастся ли мне заложить Валерке письмецо. Пускай оно еще не готово, да и хвалиться особо нечем, но с диспозицией, коль Время позволяет, определиться надо.
Про остальные ворота, выводившие в веселый, тароватый и разудалый Китай-город, добрая половина которого представляла собой обычный базар, а вторая подступы к нему — там торговцы либо жили, либо складировали свои товары, я вообще молчу. Редкий день я не проходил через Никольские, Фроловские или Константино-Еленинские.
Словом, жизнь была насыщенная, и времени на скуку не оставалось.
Висковатый с того раза не обиделся ни на меня, ни на мое предостережение. Может, умом он мою правоту и не признал — гордыня мешала, но сердцем и сам чуял неладное. Чуял и все равно упрямо лез на рожон, прямо в пасть чудовищу на троне. Ну как кролик перед змеей, честное слово.
Переговоры продолжались, и чем дальше, тем больше не по сценарию Ивана Михайловича, которого царь вынуждал требовать совершенно несуразные вещи. Тот хотя поначалу и спорил, но потом скрепя сердце все равно подчинялся. Всякий раз после этого он приезжал на свое подворье угрюмый, насупленный, долго орал на слуг, давая выход скопившемуся за день раздражению, а потом вызывал меня и просил... рассказать ему какую-нибудь сказку.
Я послушно выполнял его просьбу, повествуя о чопорных китайских императорах, о йогах, которые вытворяют всякие чудеса в далекой Индии, об аборигенах Нового Света, о диковинных животных Африки, о папуасах, которые круглый год ходят в одних набедренных повязках, а пропитание добывают, лежа кверху пузом и ожидая, когда в их раскрытый рот упадет очередной банан. Иван Михайлович поначалу рассеянно внимал — события дня отпускали дьяка не сразу, но потом усилием воли ему удавалось отогнать их в сторону, он начинал вслушиваться в мои слова, и чем дальше, тем внимательнее. Даже несколько странно было смотреть, как этот солидный седовласый человек, сидящий передо мной, то по-детски заливисто хохочет, то изумленно поднимает брови, то восхищенно цокает языком.