– Да, – ответила Делорм, – я видела.
– Разумеется, будет вскрытие, но, насколько я могу судить, это самоубийство. Никаких признаков борьбы, плюс записка, плюс депрессии в прошлом.
– Вы связались с больницей?
– Я застал ее психиатра дома. Конечно, он подавлен, это всегда расстраивает – потеря пациента, – но он не удивлен.
– Понятно. Спасибо, доктор. Мы все же закончим прочесывать здание, так, на всякий случай. Дайте мне знать, если появится что‑то еще, что мы могли бы сделать.
– Обязательно, – заверил ее Клейборн и залез в свою машину. – Очень печалят такие вещи, правда? Все эти самоубийства.
– Это еще мягко сказано, – ответила Делорм. За прошедшие несколько месяцев ей пришлось посетить еще два места, где произошло подобное.
Она огляделась в поисках Кардинала, которого уже не было рядом со «скорой», и обнаружила, что он сидит за рулем своей машины. Но, кажется, он пока не собирался уезжать.
Делорм села рядом, на пассажирское место.
– Будет вскрытие, но коронер намерен подтвердить самоубийство, – сообщила она.
– Вы не собираетесь проверить здание?
– Собираемся, конечно. Но вряд ли мы что‑нибудь найдем.
Кардинал наклонил голову. Делорм не имела ни малейшего представления, о чем он сейчас думает. Когда он наконец заговорил, она услышала не то, что ожидала.
– Сижу и пытаюсь сообразить, как мне доставить ее машину домой, – произнес он. – У этой проблемы есть простое решение, но сейчас она мне кажется совершенно неподъемной.
– Я пригоню ее к тебе, – пообещала Делорм. – Когда мы здесь закончим. Кстати, я могу кому‑нибудь позвонить? Кто‑нибудь может приехать с тобой побыть? В такое время тебе не надо быть одному.
– Я позвоню Келли. Позвоню Келли, как только приеду домой.
– Но Келли ведь в Нью‑Йорке, разве нет? А здесь у тебя никого?
Кардинал завел машину.
– Все у меня будет в порядке, – проговорил он.
Нет, судя по его голосу, не все будет в порядке.
– Ботинки жмут?
Келли Кардинал сидела за обеденным столом, заворачивая обрамленную фотографию матери в пузырчатую пленку. Она хотела отнести снимок в похоронный зал, чтобы поставить рядом с гробом.
Кардинал расположился в кресле напротив нее. Прошло уже несколько дней, но он по‑прежнему пребывал в ошеломлении, не в силах был по‑настоящему воспринимать окружающее. Слова дочери никак не складывались в единое целое, которое он мог бы расшифровать. Ему пришлось попросить, чтобы она повторила.
– Эти ботинки, которые на тебе, – сказала она. – Судя по виду, они совсем новые. Они тебе не натирают ноги?
– Немного. Я их надевал всего один раз – на папины похороны.
– Это было два года назад.
– Как мне нравится этот снимок.
Кардинал протянул руку к портрету Кэтрин. Она была снята за работой. На ней был желтый анорак, волосы спутались от дождя, и она была обременена двумя фотоаппаратами: один висел у нее на шее, другой – на плече. Выглядела она раздраженной. Кардинал помнил, как щелкнул ее маленькой «мыльницей», так и оставшейся единственным фотоаппаратом, с которым он научился управляться. Кэтрин тогда действительно была раздражена, причем из‑за него: во‑первых, она пыталась работать, а во‑вторых, она знала, что вытворяет дождь с ее замечательными волосами, и не хотела, чтобы ее в таком виде снимали. В сухую погоду ее волосы мягкими каскадами падали ей на плечи; в дождь же они делались растрепанными и буйными, и это задевало ее тщеславие.
Но Кардинал любил, когда у нее растрепанные волосы.
– Как фотограф, она, конечно, терпеть не могла, когда ее фотографируют, – заметил он.
– Может, нам не стоит эту брать. Она тут какая‑то сердитая.
– Нет, нет. Пожалуйста. На ней Кэтрин занимается своим любимым делом.
Кардинал сначала сопротивлялся мысли о том, чтобы взять на похороны фотографию, – ему это казалось чем‑то недостойным, мучительно не соответствующим моменту, не говоря уж о том, что вид лица Кэтрин разрывал ему сердце.
Но Кэтрин мыслила фотографиями. Стоило зайти в комнату, где она работала, – и не успевали вы рта раскрыть, как оказывалось, что она вас уже сняла. Фотоаппарат словно стал своего рода защитным механизмом, который много лет эволюционировал с единственной целью – обеспечить прикрытие застенчивым, ранимым людям вроде нее. Но она не была и фотографическим снобом. Она могла прийти в восторг и от удачного моментального снимка уличной сценки, и от серии изображений, над которыми билась несколько месяцев.
Келли убрала завернутую фотографию к себе в сумку.
– Пойди переобуйся, – посоветовала она. – Ты же не собираешься там выстаивать в ботинках, которые тебе не подходят.
– Они подходят, – заявил Кардинал. – Они просто еще неразношенные.
– Ну ладно тебе, пап.
Кардинал отправился в спальню и открыл платяной шкаф. Он старался не глядеть в ту его половину, где хранилась одежда Кэтрин, но не мог удержаться. Обычно она носила джинсы с футболками или свитерами. Она была из тех женщин, кто даже на пороге пятидесятилетия хорошо выглядит в джинсах и футболке. Но были там и маленькие черные платья, и шелковые блузки, и один‑два топика, в основном серые и черные, она предпочитала эту гамму. «Мои основные цвета», – называла она их.
Кардинал вытащил черные ботинки, которые носил каждый день, и стал их чистить. Прозвенел дверной звонок, и он услышал, как Келли благодарит кого‑то из соседей, явившихся с едой и соболезнованиями.
Когда она вошла в спальню, Кардинал не в состоянии был осознать, что стоит на коленях перед распахнутым шкафом, держа в руке обувную щетку, застыв, точно жертва помпейского извержения.
– Нам уже скоро выходить, – напомнила Келли. – Мы еще час можем побыть там одни, а потом начнут приходить люди.
– Угу.
– Ботинки, пап. Ботинки.
– Точно.
Келли села на край кровати позади него, и Кардинал начал начищать обувь. Ему видно было ее отражение в зеркале, вделанном в дверцу шкафа. У нее его глаза, ему всегда об этом говорили. Но рот ей достался от Кэтрин, с этими скобочками в уголках, которые вырастали, когда она улыбалась. И у нее были бы волосы как у Кэтрин, если бы она их отпускала: сейчас у нее была довольно строгая короткая стрижка, с одинокой сине‑лиловой прядью. Она была более нетерпелива, чем мать: казалось, она всегда ждет от людей большего, и они вечно ее разочаровывали; но может быть, это было просто одно из проявлений молодости. Она могла быть и очень строгим судьей для себя самой, иногда доводя себя до слез, а не так давно она стала строгим судьей для собственного отца. Но она смягчилась за время последнего пребывания Кэтрин в больнице, и с тех пор они неплохо ладили.
– Плохо так говорить, – произнесла Келли, – но я правда не понимаю, как мама могла так с тобой поступить. Все эти годы ты от нее не отходил, все это время, когда она была такая сдвинутая.
– Она была далеко не только этим, Келли.
– Я знаю, но сколько тебе пришлось пережить! Сначала я – растил меня, маленькую, практически один. Плюс все, что тебе приходилось из‑за нее переносить. Помню, еще когда мы жили в Торонто, ты строил какой‑то жутко навороченный шкафчик, со всякими ящичками и дверцами.