Рассказал мне и спрашивает:
-- Что, не осмелишься?
Спроси иначе, -- может, я и не пошёл бы в руки к нему, а от этих слов взорвало меня.
-- Воровать не осмелюсь? -- говорю. -- Тут смелости не нужно, только подлость одна. Давайте, будем воровать!
Усмехается он, мерзавец, спрашивает:
-- А грех?
-- А грехи мои -- я сам сочту.
-- Ну и ладно! -- говорит. -- Теперь -- знай: что ни день, то к свадьбе ближе!
Словно волка на козлёнка, ловил он меня, дурака, в капкан.
И -- началось. В делах я был не глуп, а дерзость всегда большую имел. Начали мы с ним грабить народ, словно в шашки играем, -- он сделает
ход, а я -- ещё злее. Оба молчим, только поглядываем друг на друга, он -- со смешком зелёным в глазах, я -- со злостью. Одолел меня этот человек,
но, и проигравши ему всё, даже в поганом деле не мог я ему уступить. Лён принимая, стал обвешивать, штрафы за потраву утаивал, всячески копейки
щипал с мужиков, но денег не считал и в руки не брал, -- всё Титову шло; конечно, легче мне от этого не было, и мужикам тоже.
Словом сказать, был я в ту пору как бешеный, в груди холодно; бога вспомню -- как обожжёт меня. Не однажды всё-таки упрекал его:
-- Почто, -- мол, -- не поддержишь силою твоею падение моё; почто возложил на меня испытание не по разуму мне, али не видишь, господи,
погибает душа моя?
Были часы, что и Ольга чужой становилась мне; гляжу на неё и враждебно думаю:
"Тебя ради душой торгую, несчастная!"
А после этих слов станет мне стыдно пред нею, стану я тих и ласков с девушкой, как только могу.
Но -- поймите -- не от жалости к себе али к людям мучился я и зубами скрипел, а от великой той обиды, что не мог Титова одолеть и предал
себя воле его. Вспомню, бывало, слова его о праведниках -- оледенею весь. А он, видимо, всё это понимал.
Торжествует. Говорит:
-- Ну, святоша, надо тебе о келейке думать, -- с нами жить тесно будет для тебя с женою, дети у вас пойдут!
Святошей назвал. Я смолчал.
И всё чаще стал он так называть меня, а дочь его всё милее, всё ласковее со мною -- понимала, как трудно мне.
Выклянчил Титов кусок земли, -- управляющему Лосева покланялся, -- дали ему хорошее местечко за экономией; начал он строить избу для нас,
а я -- всё нажимаю, жульничаю. Дело идёт быстро, домик строится, блестит на солнце, как золотая коробочка для Ольги. Вот уже под крышу подвели
его, надо печь ставить, к осени и жить в нём можно бы.
Только раз, под вечер, иду я из Якимовки, -- скот у мужиков описывал за долги, -- вышел из рощи к селу, гляжу -- а на солнечном закате
горит мой дом, -- как свеча горит!
Сначала я подумал, что это солнце шутит -- обняло его красными лучами и поднимает вверх, в небеса к себе, однако вижу -- народ суетится,
слышу огонь свистит, дерево потрескивает.
Вспыхнуло сердце у меня, вижу бога врагом себе, будь камень в руке у меня -- метнул бы его в небо.
Гляжу, как воровской мой труд дымом и
пеплом по земле идёт, сам весь пылаю вместе с ним и говорю:
-- Хочешь ли ты указать мне, что ради праха и золы погубил я душу мою, -- этого ли хочешь? Не верю, не хочу унижения твоего, не по твоей
воле горит, а мужики это подожгли по злобе на меня и на Титова! Не потому не верю в гнев твой, что я не достоин его, а потому, что гнев такой не
достоин тебя! Не хотел ты подать мне помощи твоей в нужный час, бессильному, против греха. Ты виноват, а не я! Я вошёл в грех, как в тёмный лес,
до меня он вырос, и -- где мне найти свободу от него?
Не то, чтобы утешали меня эти глупые слова... И ничего не оправдывали они, но будили в душе некое злое упрямство.
Догорел мой дом раньше, чем угасло возмущение моё. Я всё стою на опушке рощи, прислонясь к дереву, и веду мой спор, а белое Ольгино лицо
мелькает предо мной, в слезах, в горе.
Говорю я богу дерзко, как равному:
-- Коли ты силён, то и я силён, -- так должно быть, по справедливости!
Погас пожар, стало тихо и темно, но во тьме ещё сверкают языки огня, точно ребёнок, устав плакать, тихо всхлипывает. Ночь была облачная,
блестела река, как нож кривой, среди поля потерянный, и хотелось мне поднять тот нож, размахнуться им, чтобы свистнуло над землёй.
Около полуночи пришёл я в село -- у ворот экономии Ольга с отцом стоят, ждут меня.
-- Где же ты был? -- говорит Титов.
-- На горе стоял, на пожар глядел.
-- Чего же не бежал тушить?
-- Чудотворец я, что ли, -- плюну в огонь, а он и погаснет?..
У Ольги глаза заплаканы, вся она сажей попачкана, в дыму закоптела смешно мне видеть это.
-- Работала? -- спрашиваю.
Залилась она слезами.
Титов угрюмо говорит:
-- Не знаю, что и делать...
-- Сначала, -- мол, -- надо строить!
Во мне тогда такое упорство сложилось, что я своими руками сейчас же готов был брёвна катать и венцы вязать, и до конца бы всю работу
сразу мог довести, потому что хоть я волю бога и оспаривал, а надо было мне наверное знать, -- он это против меня или нет?
И снова началось воровство. Каких только хитростей не придумывал я! Бывало, прежде-то по ночам я, богу молясь, себя не чувствовал, а
теперь лежу и думаю, как бы лишний рубль в карман загнать, весь в это ушёл, и хоть знаю -- многие в ту пору плакали от меня, у многих я кусок из
горла вырвал, и малые дети, может быть, голодом погибли от жадности моей, -- противно и пакостно мне знать это теперь, а и смешно, -- уж очень я
глуп и жаден был!
Лики святые смотрят на меня уже не печальными и добрыми глазами, как прежде, а -- подстерегают, словно Ольгин отец. Однажды я у старосты с
конторки полтинник стянул -- вот до какой красоты дошёл!
И раз выпало мне что-то особенное -- подошла ко мне Ольга, положила руки свои лёгкие на плечи мои и говорит:
-- Матвей, господь с тобой, люблю я тебя больше всего на свете!
Удивительно просто сказала она эти светлые слова, -- так ребёнок не скажет "мама".