Записки из подполья - Достоевский Федор Михайлович 21 стр.


Но странно было: все, что

случилось со мной в этот день, показалось мне теперь, по пробуждении, уже

давным-давно прошедшим, как будто я уже давно-давно выжил из всего этого.

В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня задевало,

возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали исхода. Вдруг

рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно меня

рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем чужой;

тяжело от него было.

Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным

ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое. Как-то

неестественно было, что именно только теперь эти два глаза вздумали меня начать

рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение двух часов я не сказал с

этим существом ни одного слова и совершенно не счел этого нужным; даже это мне

давеча почему-то нравилось. Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая,

отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже,

начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается. Мы долго смотрели так

друг на друга, но глаз своих она перед моими не опускала и взгляду своего не

меняла, так что мне стало наконец отчего-то жутко.

- Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.

- Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и отвела

глаза.

Я помолчал.

- Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя, тоскливо

заложив руку за голову и смотря в потолок.

Она не отвечала. Безобразно все это было.

- Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка поворотив к ней

голову.

- Нет.

- Откуда?

- Из Риги, - проговорила она нехотя.

- Немка?

- Русская.

- Давно здесь?

- Где?

- В доме.

- Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка совершенно

потухла; я не мог уже различать ее лица.

- Отец и мать есть?

- Да... нет... есть.

- Где они?

- Там... в Риге.

- Кто они?

- Так...

- Как так? Кто, какого звания?

- Мещане.

- Ты все с ними жила?

- Да.

- Сколько тебе лет?

- Двадцать.

- Зачем же ты от них ушла?

- Так.

Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали.

Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и тоскливее.

Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно стали

проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на

улице, когда озабоченно трусил в должность.

- Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух, совсем и

не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.

- Гроб?

- Да, на Сенной; выносили из подвала

- Из подвала?

- Не из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из дурного

дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко было.

Молчание.

- Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать.

- Чем скверно?

- Снег, мокрять... (Я зевнул.)

- Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания.

- Нет, гадко... (Я опять зевнул.) Могильщики, верно, ругались, оттого что снег

мочил. А в могиле, верно, была вода.

- Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но выговаривая

еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало подзадоривать.

- Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на Волковом,

сухой не выроешь.

- Отчего?

- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и кладут.

- Отчего?

- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и кладут. Я

видел сам... много раз...

(Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только слышал,

как рассказывали.)

- Неужели тебе все равно, умирать-то?

- Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь.

- Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя покойница. Это

была... тоже девушка одна... В чахотке померла.

- Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и сказала:

девка, а не девушка.)

- Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более подзадориваясь

спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в чахотке была. Извозчики

кругом говорили с солдатами, рассказывали это. Верно, ее знакомые бывшие.

Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались. (Я и тут много приврал.)

Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.

- А в больнице-то лучше, что ль, помирать?

- Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она раздражительно.

- Не теперь, так потом?

- Ну и потом...

- Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько и ценят.

А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.

- Через год?

- Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, - продолжал я с

злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще через

год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на Сенной до

подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того, объявится какая

болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься, али что-нибудь. В

такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот

и помрешь.

- Ну и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.

- Да ведь жалко.

- Кого?

- Жизни жалко.

Молчанье.

- У тебя был жених? а?

- Вам на что?

- Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно, могли

быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.

- Кого?

- Тебя жаль.

- Нечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась.

Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она...

- Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?

- Ничего я не думаю.

- То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть. Ты еще

молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой быть...

- Не все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой скороговоркой.

- Не все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример лучше. А с

любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша, хорошо жить на

свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада. Фуй!

Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал

чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу

выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель

"явилась".

- Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще тебя хуже.

Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать себя. - К тому ж

мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да

зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня. Стряхнул с себя и опять не тот. А

взять то, что ты с первого начала - раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И

порвать потом эти цепи захочешь, да уж нет: всё крепче и крепче будут тебя

опутывать. Это уж такая цепь проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты

и не поймешь, пожалуй, а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну,

вот видишь! - прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем

существом своим слушала; - вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься.

Назад Дальше