Значит, это великий долг. Как тут не сойтись тесней отцу с матерью?
Говорят вот, детей иметь тяжело? Кто это говорит? Это счастье небесное! Любишь
ты маленьких детей, Лиза? я ужасно люблю. Знаешь - розовенький такой мальчик,
грудь тебе сосет, да у какого мужа сердце повернется на жену, глядя, как она с
его ребенком сидит! Ребеночек розовенький, пухленький, раскинется, нежится;
ножки-ручки наливные, ноготочки чистенькие, маленькие, такие маленькие, что
глядеть смешно, глазки, точно уж он все понимает. А сосет - грудь тебе ручонкой
теребит, играет. Отец подойдет, - оторвется от груди, перегнется весь назад,
посмотрит на отца, засмеется, - точно уж и бог знает как смешно, - и опять,
опять сосать примется. А то возьмет, да и прикусит матери грудь, коль уж зубки
прорезываются, а сам глазенками-то косит на нее: "Видишь, прикусил!" Да разве не
все тут счастье, когда они трое, муж, жена и ребенок, вместе? За эти минуты
много можно простить. Нет, Лиза, знать самому сначала нужно жить выучиться, а
потом уж других обвинять!
"Картинками, вот этими-то картинками тебя надо! - подумал я про себя, хотя,
ей-богу, с чувством говорил, и вдруг покраснел. - А ну если она вдруг
расхохочется, куда я тогда полезу?" - Эта идея меня привела в бешенство. К
концу-то речи я действительно разгорячился, и теперь самолюбие как-то страдало.
Молчание длилось. Я даже хотел толкнуть ее.
- Чтой-то вы... - начала она вдруг и остановилась.
Но я уже все понял: в ее голосе уже что-то другое дрожало, не резкое, не грубое
и несдающееся, как недавно, а что-то мягкое и стыдливое, до того стыдливое, что
мне самому как-то вдруг перед ней стыдно стало, виновато стало.
- Что? - спросил я с нежным любопытством.
- Да вы...
- Что?
- Что-то вы... точно как по книге, - сказала она, и что-то как будто насмешливое
вдруг опять послышалось в ее голосе.
Больно ущипнуло меня это замечанье. Я не того ожидал.
Я и не понял, что она нарочно маскировалась в насмешку, что это обыкновенная
последняя уловка стыдливых и целомудренных сердцем людей, которым грубо и
навязчиво лезут в душу и которые до последней минуты не сдаются от гордости и
боятся перед вами высказать свое чувство. Уже по робости, с которой она
приступала, в несколько приемов, к своей насмешке, и наконец только решилась
высказать, я бы должен был догадаться. Но я не догадался, и злое чувство
обхватило меня.
"Постой же", - подумал я.
VII
- Э, полно, Лиза, какая уж тут книга, когда мне самому гадко вчуже. Да и не
вчуже. У меня все это теперь в душе проснулось... Неужели, неужели тебе самой не
гадко здесь? Нет, видно, много значит привычка! Черт знает, что привычка может
из человека сделать. Да неужели ж ты серьезно думаешь, что никогда не
состареешься, вечно хороша будешь и что тебя здесь веки вечные держать будут? Я
не говорю уж про то, что и здесь пакость... А впрочем, я вот что тебе про это
скажу, про теперешнее-то твое житье: вот ты теперь хоть и молодая, пригожая,
хорошая, с душой, с чувством; ну, а знаешь ли ты, что вот я, как только давеча
очнулся, мне тотчас и гадко стало быть здесь с тобой! Только в пьяном виде ведь
и можно сюда попасть. А будь ты в другом месте, живи, как добрые люди живут, так
я, может быть, не то что волочился б за тобой, а просто влюбился б в тебя, рад
бы взгляду был твоему, не то что слову; у ворот бы тебя подстерегал, на коленках
бы перед тобой выстаивал; как на невесту б свою на тебя смотрел, да еще за честь
почитал. Подумать про тебя что-нибудь нечистое не осмелился бы. А здесь я ведь
знаю, что я только свистни, и ты, хочешь не хочешь, иди за мной, и уж не я с
твоей волей спрашиваюсь, а ты с моей.
Последний мужик наймется в работники -
все-таки не всего себя закабалит, да и знает, что ему срок есть. А где твой
срок? Подумай только: что ты здесь отдаешь? что кабалишь? Душу, душу, в которой
ты невластна, кабалишь вместе с телом! Любовь свою на поругание всякому пьянице
отдаешь! Любовь! - да ведь это всё, да ведь это алмаз, девичье сокровище,
любовь-то! Ведь чтоб заслужить эту любовь, иной готов душу положить, на смерть
пойти. А во что твоя любовь теперь ценится? Ты вся куплена, вся целиком, и зачем
уж тут любви добиваться, когда и без любви все возможно. Да ведь обиды сильнее
для девушки нет, понимаешь ли ты? Вот, слышал я, тешат вас, дур, - позволяют вам
любовников здесь иметь. Да ведь это одно баловство, один обман, один смех над
вами, а вы верите. Что он, в самом деле, что ли, любит тебя, любовник-то? Не
верю. Как он будет любить, коли знает, что тебя от него сейчас кликнут.
Пакостник он после этого! Уважает ли он тебя хоть на каплю? Что у тебя с ним
общего? Смеется он над тобой да тебя же обкрадывает - вот и вся его любовь!
Хорошо еще, что не бьет. А может, и бьет. Спроси-ка его, коли есть такой у тебя:
женится ли он на тебе? Да он тебе в глаза расхохочется, если только не наплюет
иль не прибьет, - а ему самому, может, всей-то цены - два сломанных гроша. И за
что, подумаешь, ты здесь жизнь свою погубила? Что тебя кофеем поят да кормят
сытно? Да ведь для чего кормят-то? У другой бы, честной, в горло такой кусок не
пошел, потому что знает, для чего кормят. Ты здесь должна, ну и все будешь
должна и до конца концов должна будешь, до тех самых пор, что тобой гости
брезгать начнут. А это скоро придет, не надейся на молодость. Тут ведь это все
на почтовых летит. Тебя и вытолкают. Да и не просто вытолкают, а задолго сначала
придираться начнут, попрекать начнут, ругать начнут, - как будто не ты ей
здоровье свое отдала, молодость и душу даром для нее загубила, а как будто ты-то
ее и разорила, по миру пустила, обокрала. И не жди поддержки: другие подруги-то
твои тоже на тебя нападут, чтоб ей подслужиться, потому что здесь все в рабстве,
совесть и жалость давно потеряли. Исподлились, и уж гаже, подлее, обиднее этих
ругательств и на земле не бывает. И все-то ты здесь положишь, все, без завета, -
и здоровье, и молодость, и красоту, и надежды, и в двадцать два года будешь
смотреть как тридцатипятилетняя, и хорошо еще, коль не больная, моли бога за
это. Ведь ты теперь небось думаешь, что тебе и работы нет, гульба! Да тяжеле и
каторжнее работы на свете нет и никогда не бывало. Одно сердце, кажется, все бы
слезами изошло. И ни слова не посмеешь сказать, ни полслова, когда тебя погонят
отсюда, пойдешь как виноватая. Перейдешь ты в другое место, потом в третье,
потом еще куда-нибудь и доберешься наконец до Сенной. А там уж походя бить
начнут; это любезность тамошняя; там гость и приласкать, не прибив, не умеет. Ты
не веришь, что там так противно? Ступай, посмотри когда-нибудь, может, своими
глазами увидишь. Я вон раз видел там на Новый год одну, у дверей. Ее вытолкали в
насмешку свои же проморозить маленько за то, что уж очень ревела, а дверь за ней
притворили. В девять-то часов утра она уж была совсем пьяная, растрепанная,
полунагая, вся избитая. Сама набелена, а глаза в черняках; из носа и из зубов
кровь течет: извозчик какой-то только что починил. Села она на каменной лесенке,
в руках у ней какая-то соленая рыба была; она ревела, что-то причитала про свою
"учась", а рыбой колотила по лестничным ступеням. А у крыльца столпились
извозчики да пьяные солдаты и дразнили ее. Ты не веришь, что и ты такая же
будешь? И я бы не хотел верить, а почем ты знаешь, может быть, лет десять,
восемь назад, эта же самая, с соленой-то рыбой, - приехала сюда откуда-нибудь
свеженькая, как херувимчик, невинная, чистенькая; зла не знала, на каждом слове
краснела.