– Мы с ней это обсудили. Там очень хорошо. Она прекрасно принимает гостей, а в это время года за городом божественно. Она подумала, что, если вы
согласитесь писать там свои воспоминания, вам будет очень уютно и спокойно; конечно, я сказал, что не могу ей этого обещать, но, естественно,
когда вы будете так близко от Блэкстебла, вам будут вспоминаться всякие вещи, которые иначе вы бы забыли. И потом, если вы будете жить в его
доме, среди его книг и вещей, прошлое будет казаться гораздо реальнее. Мы могли бы беседовать о нем – знаете, как в разговоре вспоминается то
одно, то другое. Эми очень сообразительна и умна. Она в течение многих лет привыкла записывать разговоры Дриффилда, и ведь, очень возможно, вы
скажете что то такое, о чем не стали бы писать, а она потом это запишет. И мы с вами можем играть в теннис и купаться.
– Я не очень люблю жить в гостях, – сказал я. – Терпеть не могу вставать к девятичасовому завтраку и есть, что дадут, даже если не хочу. Не люблю
ходить на прогулки и не интересуюсь чужими цыплятами.
– Она сейчас очень одинока. Это была бы большая любезность по отношению к ней и ко мне тоже.
Я задумался.
– Вот что я сделаю. Я поеду в Блэкстебл, но поеду сам по себе. Я поселюсь в «Медведе и ключе», а к миссис Дриффилд буду приходить в гости, пока
вы там. Вы можете сколько угодно разговаривать о Дриффилде, а когда мне станет с вами невмоготу, я смогу удрать.
Рой добродушно засмеялся.
– Ладно, годится. И вы будете записывать все, что вспомните и что, по вашему, может мне пригодиться?
– Попробую.
– Когда вы приедете? Я отправлюсь в пятницу.
– Я поеду с вами, если вы пообещаете не разговаривать со мной по дороге.
– Ладно. Самый удобный поезд – пять десять. Заехать за вами?
– Я способен добраться до вокзала Виктория сам. Встретимся на платформе.
Не знаю – может быть, Рой боялся, что я передумаю, но он тут же встал, сердечно пожал мне руку и ушел. На прощанье он напомнил мне, чтобы я ни в
коем случае не забыл теннисную ракетку и купальный костюм.
12
Обещание, которое я дал Рою, напомнило мне о первых годах, проведенных мной в Лондоне. Особых дел у меня в тот день не было, и мне пришло в
голову пройтись и выпить чаю у своей старой квартирной хозяйки. Миссис Хадсон мне порекомендовал секретарь медицинского училища при больнице
св.Луки, когда я, еще зеленым юнцом, только что приехал в город и искал себе квартиру. Ее дом стоял на Винсент сквер. Я прожил там, в двух
комнатах первого этажа, пять лет, а надо мной, в бельэтаже, жил преподаватель вестминстерской школы. Я платил за свои комнаты фунт в неделю, а он
– двадцать пять шиллингов. Миссис Хадсон была живая, суетливая женщина маленького роста, с худым лицом, крупным орлиным носом и самыми яркими,
самыми жизнерадостными черными глазами, какие я в жизни видел. Свои пышные, очень темные волосы она каждый вечер и каждое воскресенье собирала в
пучок на затылке, оставляя на лбу маленькую челку, как можно сейчас видеть на старых фотографиях Джерсейской Лилии . У нее было золотое сердце
(хотя тогда я об этом не догадывался, потому что в молодости мы принимаем доброту к себе как должное), а готовила она превосходно. Никто не мог
лучше ее сделать omelette souffle . Каждое утро она вставала спозаранку, чтобы затопить камины в гостиных у своих джентльменов: «Не завтракать же
им в этом холодище – уж так сегодня морозит!»; и если она не слышала, как вы берете ванну (в плоском жестяном тазу, который задвигался под
кровать, а воду в него наливали с вечера, чтобы немного согрелась), то говорила: «Ну, вот, мой второй этаж еще не встал, опять он на лекцию
опоздает», поднималась наверх, колотила в дверь и кричала: «Если сейчас же не встанете, не успеете позавтракать, а у меня для вас чудная треска».
Работая весь день напролет, она пела за работой и всегда оставалась веселой, счастливой и улыбающейся. Муж ее был гораздо старше. Он был когда то
дворецким в очень хороших домах, носил бакенбарды и имел безупречные манеры; он прислуживал в соседней церкви, где пользовался большим уважением,
а дома подавал на стол, чистил обувь и помогал мыть посуду. Передохнуть миссис Хадсон могла только тогда, когда, подав обед (я обедал в половине
седьмого, а жилец бельэтажа – в семь), поднималась наверх, чтобы немного поболтать со своими джентльменами. Я очень жалею, что у меня тогда не
хватало ума записывать ее разговоры (как Эми Дриффилд записывала разговоры своего знаменитого мужа), потому что миссис Хадсон была наделена
великолепным лондонским народным юмором. За словом в карман она не лезла, выражалась живо, словарь ее был обширен, и в нем всегда находилась
какая нибудь смешная метафора или меткое замечание. Она была образцом добропорядочности, никогда не потерпела бы в своем доме женщин («Никогда не
знаешь, что у них на уме, вечно мужчины, мужчины, мужчины, и чаи всякие, и дверь открывать приходится, и воду им носи, и не знаю что»), но в
разговоре, не моргнув глазом, пользовалась довольно рискованными для того времени выражениями. Про нее можно было сказать то же самое, что она
говорила про Мэри Ллойд: «Что мне нравится – с ней не соскучишься. Случается, ходит по самому краешку, ан не соскользнет». От своих шуток миссис
Хадсон сама получала большое удовольствие и, по моему, охотнее разговаривала со своими квартирантами, чем с мужем, потому что он был человек
серьезный («Так и должно быть, – говорила она, – он и в процессиях ходит, и на свадьбах бывает, и на похоронах, и все такое») и не питал большой
склонности к шуткам. «Я ему что говорю: смейся, пока можно, а то помрешь, похоронят, тогда уж не посмеешься».
Юмор никогда не покидал миссис Хадсон, и история ее вражды с мисс Бьючер, которая сдавала комнаты в доме четырнадцать, была настоящей комической
эпопеей, продолжавшейся из года в год. «Она старая сварливая кошка, но, поверьте мне, жаль будет, если господь как нибудь ее приберет. Хотя что
он с ней будет делать, ума не приложу. Немало она меня посмешила в свое время».
У миссис Хадсон были очень плохие зубы, и в течение двух или трех лет она с невероятной комической изобретательностью обсуждала вопрос о том, не
стоит ли ей их вырвать и вставить искусственные.
– Я что сказала Хадсону вчера? Он мне: «Да пойди ты вырви их, и дело с концом», а я ему: «А о чем же мне тогда говорить?»
Я не видел миссис Хадсон уже два или три года. В последний раз я заходил к ней, получив записку, в которой она приглашала меня заглянуть на чашку
доброго чая и сообщала: «Хадсон умер, вот уже три месяца в субботу будет, и было ему семьдесят девять лет, а Джордж и Эстер Вам с почтением
кланяются». Джордж был ее сын – теперь уже взрослый мужчина, рабочий Вуличского арсенала; мать в течение двадцати лет твердила, что он вот вот
приведет в дом жену. А Эстер была прислуга за все, которую миссис Хадсон наняла незадолго до того, как я с ней расстался, и все еще говорила о
ней – «эта моя паршивая девчонка».
Когда я только поселился у миссис Хадсон, ей было порядочно за тридцать, а с тех пор прошло тридцать пять лет – и все равно сейчас, проходя не
спеша по Грин парку, я не допускал и мысли, что ее вдруг не окажется в живых: настолько она стала неотъемлемой частью воспоминаний моей юности. Я
спустился по ступенькам, и мне открыла дверь Эстер – теперь уже женщина под пятьдесят и изрядно пополневшая, но в ее застенчиво улыбающемся лице
все еще оставалось что то от легкомыслия той «паршивой девчонки».