Спаси меня, вальс - Зельда Фицджеральд 30 стр.


Вот и все, что осталось от июля и августа.

Дэвид не сказал, зачем ему понадобился Жак.

– Наверно, он на базе, – предположил Рене.

Дэвид перешел на другую сторону улицы.

– Рене, послушайте, – торопливо проговорила Алабама, – вы же обязательно увидите Жака, передайте ему, что я не смогу прийти. Больше ничего. Сделайте это ради меня.

Сонное, со следами пережитых страстей лицо Рене озарилось сочувствием, он поднес руку Алабамы к губам и поцеловал ее.

– Я вам очень сочувствую. Жак хороший парень.

– Вы тоже хороший парень, Рене.

На другое утро Жака на скамейке не оказалось.

– Ну как, мадам, – приветствовал их месье Жан, – понравилось вам наше лето?

– Было чудесно, – ответила няня, – однако думаю, что мадам и месье скоро тут надоест.

– Что ж, и сезон скоро закончится, – с философским спокойствием произнес месье Жан.

На ланч были голуби и подсохший сыр. Горничная суетливо кружила рядом, не выпуская из рук бухгалтерскую книгу. Няня слишком много говорила.

– Этим летом здесь, должна признаться, было восхитительно, – повторяла она.

– Отвратительно. Если вы сможете сегодня упаковать наши вещи, то завтра мы едем в Париж, – с раздражением произнес Дэвид.

– Во Франции, мистер Найт, есть закон, по которому вы должны за десять дней уведомить слуг об увольнении. Этот закон следует соблюдать, – возразила няня.

– Я дам им денег. За два франка вы, вшивые жиды, продадите президента!

Няня рассмеялась в ответ на неожиданную грубость Дэвида.

– Они в самом деле любят деньги.

– Вечером я все упакую. А сейчас пройдусь, – сказала Алабама.

– Ты же не пойдешь в город одна?

Два противодействия скрестились в тревожном ожидании, словно ища поддержки в стремительном танцевальном повороте.

– Нет, Дэвид, обещаю, что не пойду. Я возьму с собой няню.

Она шла по сосновым лесам и по шоссе обратно на виллу. Другие виллы были на лето забиты досками. Подъездные дорожки были устланы листьями платанов. Расположившиеся перед языческим кладбищем хрупкие нефритовые божки казались очень домашними и совсем не подходили для бокситовой террасы и потому выглядели тут неуместными. Дороги были ровные и явно обновленные, чтобы британцам было легче ходить по ним зимой. Песчаную тропинку между виноградниками, по которой они шагали, укатали повозки. Солнце словно исходило багровой кровью – темной артериальной кровью, перекрашивавшей зеленые виноградные листья в красный цвет. Под нависшими над ней черными тучами, земля, какая-то библейская, простиралась вдаль, словно озаренная светом откровения.

– Французы не целуют своих жен в губы, – доверительно произнесла няня. – Они их уважают.

Они зашли так далеко, что Алабама посадила дочь на закорки, чтобы ее ножки немного отдохнули.

– Быстрей, лошадка! Мамочка, почему ты не бежишь? – хныкала Бонни.

– Ш-ш-ш, дорогая. Я старая загнанная лошадь, и у меня ящур.

На опаленном зноем поле они увидели крестьянина, который похотливо помахал и поклонился, напугав не на шутку няню. Она запричитала:

– Подумать только, мадам, ведь мы с ребенком! Я непременно поговорю с мистером Найтом. После войны нигде и никому нельзя доверять. Сплошные опасности.

На закате из сенегальского лагеря послышались звуки тамтама – они совершали ритуал в честь мертвых, которые лежали в земле под охраной деревянного чудовища.

Одинокий пастух, загорелый и красивый, гнал огромное стадо овец по стерне, ведущей к вилле. Овцы окружили их, топоча копытцами и поднимая клубы пыли.

– J'ai peur

[60], – сказал Алабама.

– Oui, – ласково отозвался пастух, – vous avez peur!

[61]Gi-o.

И погнал овец дальше по дороге.

Из Сен-Рафаэля невозможно было уехать до конца недели. Алабама оставалась на вилле и ходила гулять с Бонни и няней.

Позвонила мадам Полетт. Не заедет ли к ней Алабама? Дэвид разрешил ей поехать попрощаться.

Мадам Полетт дала Алабаме фотографию Жака и длинное письмо от него.

– Я вам очень сочувствую, – сказала мадам Полетт. – У нас в мыслях не было, что все так серьезно, – мы думали, это у вас несерьезно.

Алабама не смогла прочитать письмо. Оно было написано по-французски. Она разорвала его на мелкие кусочки и бросила в черную воду порта, где стояли рыболовецкие суда из Шанхая и Мадрида, Колумбии и Португалии. Хотя сердце Алабамы разрывалось от боли, но с фотографией она поступила так же. Ничего красивее этой фотографии у нее в жизни не было. Но какой смысл хранить ее? Жак Шевр-Фейль отправился в Китай. Лето этим не вернуть, ни одна французская фраза не восстановит прежнюю гармонию, да и надежд дешевая французская фотография не вернет. Чего бы она ни хотела от Жака, теперь он увез свои чувства с собой, чтобы растратить их на китаянок… От жизни надо брать все, чего хочешь, конечно, если сможешь, все без остатка.

Песок на берегу был таким белым, словно вернулся июнь, а море, как всегда, голубым, если смотреть на него из окна поезда, увозившего Найтов прочь от страны лимонов и солнца. Они направлялись в Париж. Они не особенно верили в путешествие или в перемену места как панацею от душевных ран; они просто радовались дороге. И Бонни радовалась. Дети обычно радуются всему новому, не осознавая, что и в старом есть все что нужно, если это старое изначально было полным. Лето, любовь, красота одинаковы и в Каннах и в Коннектикуте. Дэвид был старше Алабамы; он перестал по-настоящему радоваться после своего первого успеха.

III

Никто даже не знал, а чья, собственно, нынче вечеринка. И так продолжалось неделями. Когда чувствовали, что еще одну развеселую ночь уже не пережить, они ехали домой отсыпаться, а возвратившись, заставали других гостей, старавшихся поддерживать огонь веселья. Наверное, это началось в тысяча девятьсот двадцать седьмом году, когда корабли высадили во Франции первых неугомонных пассажиров. Алабама и Дэвид присоединились к веселящимся в мае после ужасной зимы в парижской квартире, в которой пахло церковными фолиантами, потому что ее было невозможно проветрить. Эта квартира, в которой они заперли себя, чтобы спастись от зимних дождей, была отличным рассадником микробов горечи, которых они привезли с собой с Ривьеры. Из окон были видны плотно подступившие серые крыши, за которыми были другие серые крыши, похожие издали на изгородь из фольги. Серое небо просвечивало между трубами, и это в какой-то мере напоминало вечную небесную готику, все это пространство, рассеченными шпилями и прочими остриями, которые висели над беспокойными людьми, как трубы огромного термостата инкубатора. Балконы, словно с офортов, на Елисейских полях и мокрые от дождя тротуары около Триумфальной арки – вот и все, что они видели из своего красного с золотом салона. У Дэвида была студия на Левом берегу, за Понт д'Альма, где дома в стиле рококо и длинные, усаженные деревьями аллеи заканчиваются бесцветными плоскими проемами.

Там Дэвид затерялся в осенней ретроспективе, забыв о времени, о жаре и холоде, праздниках, ради того, чтобы произвести на свет нежнейшие реминисценции, которые приманили огромные авангардные толпы в «Салон Независимых». Фрески были завершены: в них появилось что-то новое, более индивидуальное, в выставочных работах Дэвида. Теперь его имя можно было услышать в банковских коридорах и в баре «Ритц», и это доказывало, что о нем говорили в других местах тоже.

Назад Дальше