Дэвид навис над Габриэль.
– Знаете…
Алабама слышала, как девушка сказала: «Пожалуй, в супе не хватает одеколона». Она собиралась подслушать все, что мисс Гиббс скажет за обедом, и это очень ее сковывало.
– Что ж, – набралась она храбрости, – туалет для современной женщины…
– Это оскорбительно – заговор, чтобы обмануть нас, – послышался голос мисс Гиббс. – Лучше бы побольше принимали возбуждающих средств.
– Габриэль! – воскликнула Дикки. – Знала бы ты, как они подорожали после войны.
За столом установилось шаткое равновесие, и теперь всем мнилось, будто они смотрят на мир из окна мчащегося поезда. Огромные подносы с красиво разложенной едой разносили вокруг стола под скептическими, смущенными взглядами.
– Эта пища, – проворчал Гастингс, – похожа на какое-то ископаемое, обнаруженное Дикки в экспедициях.
Алабама решила обыграть его справедливое недовольство, хотя он всегда был чем-нибудь недоволен. Она уже почти придумала, что сказать, как вдруг в гуле всплыл голос Дэвида, как веточка на приливной волне.
– Мне кто-то говорил, – обратился он к Габриэль, – что у вас восхитительно прекрасные голубые жилки по всему телу.
– Полагаю, мистер Гастингс, – не пожелала и дальше молчать Алабама, – было бы хорошо, если бы кто-нибудь надел на меня духовный пояс целомудрия.
Выросший в Англии, Гастингс был очень щепетилен при выборе еды.
– Голубое мороженое! – презрительно фыркнул он. – Наверно, замороженная кровь Новой Англии, добытая современной цивилизацией, пренебрегающей старыми принципами и перенятыми традициями.
Алабама вновь подумала, что Гастингс безнадежно трезвый человек.
– Хорошо бы, – с неудовольствием сказала Дикки, – те, кто обедает со мной, были сосредоточены не только на поглощении пищи.
– У меня нет тяги к истории! Я скептик! – раскричался Гастингс. – И не понимаю, о чем вы тут говорите!
– Когда папа был в Африке, – перебила его мисс Дуглас, – они залезли внутрь слона и стали прямо руками отрывать и есть внутренности – во всяком случае, так поступали пигмеи. Папа привез фотографии.
– И еще он сказал, – послышался взволнованный голос Дэвида, – что груди у вас, как беломраморное, беру на себя смелость сравнить, бланманже.
– А что если попробовать, – лениво зевнула мисс Экстон, – и поискать стимуляцию в церкви, а аскетизм в сексе?
Вечеринка разом рассыпалась на куски, как только обед подошел к концу, – сосредоточенные на себе гости медленно передвигались по гостиной, будто врачи в масках по операционной. Дразнящая женственность наливалась янтарным светом.
Свет фонарей, проникавший в окна, дробился на сапфировой бутыли, превращаясь в сияющие мелкие звездочки. Ровный гул с улицы заполнял тихую комнату. Дэвид переходил от одной группы к другой, к третьей, словно оплетал комнату незримой кружевной сетью, окутывая ею плечи Габриэль.
Алабама не могла отвести от них взгляд. Габриэль была центром чего-то надвигающегося, от нее зависело, как будет развиваться интрига спектакля, который был сейчас самым главным для здешних зрителей. Вдруг Габриэль подняла глаза и, глядя на Дэвида, зажмурилась, будто самодовольная белая персидская кошка.
– Полагаю, под платьем вы носите что-то оригинальное, возможно, мальчишеское, – вновь послышался приглушенный голос Дэвида. – Это «БВД»
[74]или что-то еще?
Алабама вспыхнула от возмущения.
Он украл у нее идею. Это она все прошлое лето носила шелковое белье от «БВД».
– У вас слишком красивый муж, – сказала мисс Экстон, – да еще такой известный. Это нечестно.
У Алабамы заболел живот – но это было бы еще ничего, если бы не необходимость отвечать; шампанское – мерзкий напиток.
Дэвид то обволакивал собой мисс Гиббс, то отпускал ее, напоминая плотоядное морское растение. Дикки и мисс Дуглас стояли, прислонившись к камину, невольно заставляя подумать об арктическом одиночестве тотемных столбов полюсов Земли. Гастингс слишком громко играл на рояле. Шум этот мешал общаться.
В дверь звонили и звонили.
– Наверно, приехало такси, чтобы отвезти нас на балет, – со вздохом облегчения произнесла Дикки.
– Дирижирует Стравинский, – известил всех Гастингс. – Плагиатор, – мрачно добавил он.
– Дикки, вы не могли бы оставить мне ключ? – тоном, не допускающим возражений, произнесла мисс Гиббс. – Мистер Найт проводит меня в «Акациас», конечно, если вы не возражаете, – добавила она, повернувшись к Алабаме.
– Возражаю? С чего бы это? – с деланной бодростью ответила Алабама. Она бы действительно не возражала, будь Габриэль менее привлекательной.
– Не знаю. Мне нравится ваш муж. Возможно, я попытаюсь завладеть им, если вы не возражаете. Нет, я в любом случае попытаюсь – он просто ангел.
Она хихикнула. Хихикнула сочувственно, что сводило на нет все вежливые «если».
Гастингс подал Алабаме пальто. Ее злила Габриэль, потому что из-за нее она чувствовала себя нелепой. Гости попрятались в свои одежки.
Вдоль реки призрачно светили покачивающиеся фонари, и тени были похожи на ленты, обвивающие Майский шест, на перекрестках тихонько посмеивалась над чем-то только ей известном весна.
– До чего «преле-е-ссстный» вечер, – вдруг развеселился Гастингс.
– Погода детская.
Кто-то упомянул луну.
– Луна? – пренебрежительно переспросила Алабама. – Две за пять центов в ресторане «Пять и десять». Можно целый блин, а можно половинку – полумесяц то есть.
– Это потрясающе, мадам. В высшей степени оригинальный взгляд на вещи!
Ощущая беспредельное раздражение, Алабама призадумалась. И обнаружила, что ее главным настроением была сплошная хандра, из-за которой хотелось напеть что-нибудь из «La Chatte»
[75]. В конечном итоге единственное, что она ощущала, это насколько все люди мелки и слабы. А еще ее бесило, как Дэвид повторял, мол, большинство женщин суть цветы – цветы и десерты, любовь и стимул, страсть и слава.
После Сен-Рафаэля у нее больше не было надежной точки опоры, чтобы повернуть свою сомнительную вселенную. Оставалось крутить абстракции, подобно инженеру, который должен определить, что правильно и что неправильно в конструкции.
Они опоздали в «Шатле». Дикки торопливо провела всех по мраморной лестнице, словно жрица, возглавляющая процессию к Молоху.
Сатурнианские кольца составляли театральный декор. Отделенные от тела, безупречные ноги, думающие ребра, вибрирующие поджарые тела, ввергнутые в неизбежный ритмический шок, истерика скрипок – все это было мучительной абстракцией секса. Возбуждение Алабамы нарастало вместе с жалостью к страдающему человеческому телу, жертве собственной – физической – воли, способной на проповедь евангелия. У нее затряслись и стали мокрыми руки. Сердце билось, словно трепещущие крылья взбудораженной птицы.
Театр погрузился в медленный ноктюрн плюшевой культуры. Последние звуки оркестра, казалось, подняли Алабаму с земли, это было похоже на странное опьянение – на смех Дэвида, когда он радовался.