По увалу,над
Васинойизбушкой, загрохотали телеги, застучали копыта: люди возвращались с
полей, сзаимок,сработы, но я так ине решился отклеитьсяот шершавых
бревен, таки не могодолеть накатившего на меняпарализующего страха. На
селезасветилисьокна.КЕнисеюпотянулисьдымы изтруб.Взарослях
Фокинской речки кто-то искалкорову и то звал ее ласковым голосом, то ругал
последними словами.
Внебо,рядом с тойзвездой,чтовсеещеодинокосветиласьнад
Караульной речкой,кто-то зашвырнул огрызок луны, и она, словнообкусанная
половина яблока, никуда не катилась,бескорая, сиротская, зябко стекленела,
и от нее стекленело все вокруг. Онзавозни упала тень навсю поляну, иот
меня тоже упала тень, узкая и носатая.
За Фокинской речкой -- рукой подать --забелеликрестынакладбище,
скрипнуло что-то в завозне -- холод пополз под рубаху, по спине, под кожу. к
сердцу. Я уже оперся рукамио бревна, чтобы разом оттолкнуться, полететь до
самых ворот и забренчать щеколдой так, что проснутся на селе все собаки.
Но из-под увала, из сплетений хмеля и черемух, из глубокого нутра земли
возникла музыка и пригвоздила меня к стене.
Сделалось еще страшнее: слева кладбище, спереди увал с избушкой, справа
жуткое займище за селом, гдеваляется много белых костей игдедавно еще,
бабушка говорила, задавилсячеловек,сзадитемнаязавозня, занею село,
огороды, охваченные чертополохом, издали похожим на черные клубы дыма.
Один я, один, кругом жуть такая, и еще музыка -- скрипка. Совсем-совсем
одинокаяскрипка.И не грозится она вовсе.Жалуется. И совсем ничегонет
жуткого.Ибоятьсянечего.Дурак-дурачок!Развемузыкиможно бояться?
Дурак-дурачок, не слушал никогда один-то, вот и...
Музыкальетсятише, прозрачней, слышу я, и у меня отпускает сердце. И
не музыка это, аключ течет из-под горы. Кто-то припал к воде губами, пьет,
пьет и не может напиться -- так иссохло у него во рту и внутри.
Видится почему-то тихий в ночи Енисей, на нем плот согоньком. С плота
кричитневедомый человек: "Какая деревня-а-а?" --Зачем? Куда он плывет? И
ещеобоз на Енисеевидится,длинный, скрипучий.Онтоже уходит куда-то.
Сбоку обозабегут собаки. Кони идут медленно, дремотно. И еще видится толпа
на берегуЕнисея, мокрое что-то, замытое тиной,деревенскийлюд повсему
берегу, бабушка, на голове волосья рвущая.
Музыка этасказывает опечальном, о болезни вот о моей говорит, как я
целое лето малярией болел, как мне было страшно,когда я перестал слышать и
думал, что навсегда буду глухим,вродеАлешки,двоюродного моего брата, и
как являласько мне влихорадочном сне мама, прикладывала холодную рукус
синими ногтями ко лбу. Я кричал и не слышал своего крика.
В избе всю ночьгорела привернутая лампа, бабушка показывала мне углы,
светила лампой под печью, под кроватью, мол, никого нету.
Ещепотдевочкупомню,беленькую,смешливую, рукаунеесохнет.
Обозники в город ее везли лечить.
И опять обоз возник.
Всеон идеткуда-то, идет, скрывается в студеных торосах,в морозном
тумане.Лошадивсеменьше, меньше, вот ипоследнюю скрал туман. Одиноко,
как-то пусто, лед, стужа и неподвижные темные скалы с неподвижными лесами.
Ноне стало Енисея, ни зимнего, ни летнего; снова забилась живая жилка
ключа за Васиной избушкой. Ключ начал полнеть, и не один уж ключ,два, три,
грозный уже поток хлещет из скалы, катит камни, ломает деревья, выворачивает
их с корнями,несет, крутит.Вот-вотсмететон избушку подгорой, смоет
завозню и обрушитвсе с гор. В небе ударят громы, сверкнуг молнии,отних
вспыхнут таинственные цветы папоротника.От цветовзажжется лес,зажжется
земля, и не залить уже будет этот огоньдаже Енисеем -- ничем не остановить
страшную такую бурю!
"Да что же это такое?! Где-же люди-то? Чего же они смотрят?! Связали бы
Васю-то!"
Но скрипка сама все потушила. Снова тоскует один человек, снова чего-то
жаль, снова едет кто-то куда-то,может, обозом,может,на плоту, может, и
пешком идет в дали дальние.
Мир не сгорел, ничего не обрушилось.Все на месте.Луна со звездою на
месте. Село,уже без огней, наместе,кладбище в вечном молчании и покое,
караулка под увалом, объятая отгорающими черемухами и тихой струной скрипки.
Все-все на месте. Только сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как
встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное навсю жизнь
музыкой.
О чем же это рассказывала мне музыка? Прообоз? Про мертвую маму?Про
девочку, у которой сохнет рука? На чтоонажаловалась? На когогневалась?
Почему так тревожно и горько мне? Почему жалко самого себя? И тех вон жалко,
что спят непробудным сном накладбище. Среди них под бугром лежит моя мама,
рядом с неюдве сестренки, которых я дажене видел: они жили до меня, жили
мало, -- и мать ушлак ним, оставила меня одного на этом свете, гдевысоко
бьется в окно нарядной траурницей чье-то сердце.
Музыкакончилась неожиданно, точнокто-то опустилвластнуюрукуна
плечоскрипача:"Ну, хватит!" На полусловесмолкласкрипка,смолкла, не
выкрикнув,авыдохнувболь.Ноуже, помимо нее,по своейволедругая
какая-то скрипка взвивалась выше, выше и замирающей болью, затиснутым в зубы
стоном оборвалась в поднебесье...
Долго сидел я в уголочке завозни, слизывая крупные слезы, катившиеся на
губы. Не было сил подняться и уйти. Мне хотелось тут, в темном уголке, возле
шершавыхбревен,умеретьвсемизаброшенным изабытым.Скрипкине было
слышно, свет в Васиной избушке не горел. "Уж не умер ли Вася-то?" -- подумал
я и осторожнопробрался к караулке.Ноги моипязнули в холодноми вязком
черноземе, размоченном ключом. Лица моего коснулись цепкие,всегда студеные
листья хмеля, над головой сухо зашелестели шишки, пахнущие ключевой водою. Я
приподнял нависшие над окошкомперевитые бечевкихмеля и заглянулв окно.
Чутьмерцая, топилась визбушке прогоревшаяжелезнаяпечка.