Когда-то,послетого как я
послушал скрипку,мнехотелось умереть отнепонятнойпечалии восторга.
Глупый был.Малый был. Я такмного увидел потомсмертей, что небыло для
меняболее ненавистного, проклятого слова, чем"смерть".И потому, должно
быть,музыка, которуюя слушал в детстве, переломиласьво мне, ито, что
пугалов детстве,было вовсе и не страшно,жизнь припасладля настакие
ужасы, такие страхи...
Да-а, музыка та же, и я вроде бы тот же, и горло мое сдавило, стиснуло,
но нет слез, нет детского восторга и жалости чистой, детской жалости. Музыка
разворачивала душу, как огонь войны разворачивал дома, обнажая тосвятых на
стене, то кровать, то качалку,то рояль, тотряпкибедняка, убогое жилище
нищего,скрытыеотглазлюдских--бедностьисвятость,--все-все
обнажилось, со всего сорваны одежды, все подвергнуто унижению, все вывернуто
грязной изнанкой, и оттого-то, видимо, старая музыка повернулась иной ко мне
стороною,звучаладревнимбоевым кличем, звала куда-то, заставляла что-то
делать, чтобы потухли эти пожары, чтобы люди не жались к горящим развалинам,
чтобызашли они всвой дом, под крышу,кблизкими любимым, чтобы небо,
вечное наше небо, не подбрасывало взрывами и не сжигало адовым огнем.
Музыка гремеланад городом, глушила разрывыснарядов,гул самолетов,
трескишорохгорящихдеревьев.Музыкавластвоваланадоцепенелыми
развалинами, тасамаямузыка, какую, словновздох родной земли,хранил в
сердце человек, который никогда не видел своей родины, но всю жизнь тосковал
о ней.
ВикторАстафьев.Собраниесочиненийвпятнадцатитомах.Том4.
Красноярск, "Офсет", 1997 г.
Зорькина песня
Бабушкаразбудиламеняраноутром,и мы пошлина ближнийувал по
землянику.Огороднашупиралсядальнимпрясломвувал.Черезжерди
переваливались ветви берез, осин, сосен, одна черемушка катнула под городьбу
ягоду, и та взошла прутиком, разрослась на меже среди крапивы и конопляника.
Черемушку не срубали, и на ней птички вили гнезда.
Деревня еще тихо спала. Ставни наокнах были закрыты, нетопились еще
печи, ипастух не выгонялнеповоротливых коров за поскотину,на приречный
луг.
А по лугу стелился туман, и была от него мократрава, никли долу цветы
куриной слепоты, ромашки приморщили белые ресницы на желтых зрачках.
Енисейтожебыл в тумане, скалы на другомберегу,будто подкуренные
густымдымомснизу,отдаленно проступали вершинамив поднебесье и словно
плыли встречь течению реки.
Неслышная днем, вдруг обнаружила себя Фокинская речка, рассекающая село
напополам. Тихо пробежавши мимо кладбища, она начинала гуркотать, плескаться
и картаво наговаривать на перекатах.И чемдальше, тем смелей и говорливей
делалась, измученная скотом, ребятишками и всяким другимнародом, речка: из
неебраливоду на поливку гряд, в баню,напитье, наваревоипарево,
бродили по ней, валили в нее всякий хлам,а она как-то умела и резвость,и
светлость свою сберечь.
Вот и наговаривает, наговаривает сама с собой, довольная тем, чтопока
еенемутят и не баламутят. Но говореевнезапно оборвался-- прибежала
речкакЕнисею,споткнуласьоегобольшуюводуи,какслишкомуж
расшумевшеесядитя, пристыженно смолкла. Тонкой волосинкой вплеталась речка
вкрутые, седоватыевалыЕнисея,и голос ее сливалсяс тысячамидругих
речныхголосов, и,капля по капле накопивсилу,грозногремеларека на
порогах, пробивая путь к студеному морю, и растягивал Енисей светлую ниточку
деревенской незатейливой речки намногие тысячи верст, и как бы живою жилой
деревня наша всегда была соединена с огромной землей.
Кто-тособиралсяплыть вгороди сколачивал саликна Енисее.Звук
топора возникал на берегу,проносился поверх, минуя спящее село, ударялся о
каменные обрывыувалови, повторившисьпод ними,рассыпался многоэхопо
распадкам.
Сначала бабушка, аза нею я пролезли меж мокрых от росы жердей и пошли
по распадку вверхна увалы. Веснойпоэтому распадку рокоталручей, гнал
талый снег,лесной хлами камни внашогород, но летомутихомирился,и
бурный его пугь обозначился до блеска промытым камешником.
Враспадкеуютнодремалтуман,ибылотак тихо, чтомыбоялись
кашлянуть.Бабушка держала меня за рукуи все крепче, крепчесжималаее,
будтобоялась,чтоямогувдругисчезнуть,провалитьсявэту
волокнисто-белуютишину.А ябоязливоприжимался к ней, кмоейживой и
теплой бабушке.Под ногами шуршала мелкаяершистаятравка.В ней желтели
шляпки маслят и краснели рыхлые сыроежки.
Местами мы пригибались,чтобы пролезть под наклонившу- юся сосенку, по
кустам переплетались камнеломки, повилика, дедушкины кудри.Мы запугивались
внитках цветов, и тогдаиз белых чашечек выливались мне за воротники на
голову студеные капли.
Я вздрагивал,ежился,облизывалгорьковатыекаплисгуб,бабушка
вытираламоюстриженуюголову ладоньюиликраешкомплатка ис улыбкой
подбадривала,уверяя,чтоотросыдаотдождялюдирастут
большие-пребольшие.
Туманвсе плотнееприжимался кземле, волокнистойкуделеюзатянуло
село,огородыи палисадники,оставшиеся внизу.Енисейсловнобынабух
молочнойпеною, берега и сам он заснули, успокоилисьпод непроглядной, шум
не пропускающей мякотью. Даженаизгибах Фокинскойречки появилисьбелые
зачесы, видно сделалось, какая она вилючая.
Носветомитепломвсешире разливающегосяутра тоньшеитоньше
раскатывало туманы, скручивало ихвалами в распадках, загоняловпотайную
дрему тайги.
Топор на Енисее перестал стучать.И тут же залилась, гнусаво запела на
улицах березовая пастушьядуда, откликнулись ей содворакоровы, брякнули
боталами,сделался слышен скрипворот.