Дьюма-Ки - Кинг Стивен 37 стр.


– Вот тут он содрогнулся. Как бывает, если что-то начинается с преувеличения, а заканчивается чем-то вполне реальным.

– Все пытаются усадить меня в гольф-кар, – вставил я.

– Ты позвонишь жене?

– Не вижу другого выхода.

Он кивнул.

– Хороший мальчик. Можешь рассказать мне об этом, когда я приду, чтобы посмотреть твои картины. Подойдет любое время. Я могу вызвать медсестру, Энн-Мэри Уистлер, если тебя больше устроит утро.

– Хорошо. Благодарю. Спасибо, что выслушал меня, Уайрман.

– Спасибо, что почитал боссу. Buena suerte, амиго.

Я прошел по берегу ярдов пятьдесят, когда в голове сверкнула новая мысль. Я обернулся, думая, что Уайрман уже ушел, но он стоял на прежнем месте, сунув руки в карманы, и ветер с Залива (все более холодный) причесывал его длинные, тронутые на висках сединой, волосы.

– Уайрман?

– Что?

– Элизабет сама рисовала?

Он долго молчал. Слышался только рокот волн, сегодня более громкий, потому что ветер гнал их на берег.

– Интересный вопрос, Эдгар, – наконец ответил он. – Если ты спросишь ее, а я настоятельно рекомендую не спрашивать, она ответит «нет». Но я не думаю, что это правда.

– Почему?

– Ты лучше иди, мучачо, – донеслось до меня, – пока твое бедро не потеряло подвижность. – Он попрощался со мной взмахом руки, повернулся и зашагал по мосткам, преследуя свою удлиняющуюся тень, прежде чем я успел сообразить, что он уходит.

Я постоял секунду-другую, потом посмотрел на север, взял на прицел «Розовую громаду» и направился к ней. Путешествие выдалось долгим, прежде чем я добрался до виллы, моя невероятно вытянувшаяся тень затерялась в море униолы, но в конце концов я прибыл в пункт назначения. Волны все набирали силу, и под домом ракушки уже не шептались, а вновь спорили.

Чем больше она рисовала, тем больше видела. Чем больше видела, тем больше ей хотелось рисовать. Такой вот получался расклад. И чем больше она видела, тем больше к ней возвращалось слов: сначала четыре или пять сотен, которые она знала к моменту падения из возка, когда ударилась головой, потом к ним прибавлялись все новые и новые.

Отец изумлялся быстро возрастающей сложности ее картин. Сестры – тоже, обе Большие Злюки и близняшки (не Ади; та находилась в Европе, с тремя подругами и двумя доверенными сопровождающими, а Эмери Полсон, молодой человек, за которого она выйдет замуж, еще не появился на ее горизонте). Няня, она же домоправительница, смотрела на нее с благоговейным трепетом, называла «la petite obeah fille».

Лечащий врач предупреждал, что излишняя подвижность и волнения девочке противопоказаны, могут вызвать лихорадку, но к январю 1926 года она в курточке и штанишках вовсю носилась по южной части Дьюма-Ки со своим альбомом и рисовала все подряд.

Именно в ту зиму она заметила, что ее рисунки родственникам наскучили: сначала Большим Злюкам, Марии и Ханне, потом Тесси и Ло-Ло, отцу и, наконец, няне Мельде. Понимала она, что даже гениальность приедается, если ее слишком много? Вероятно, на детском интуитивном уровне понимала.

И вот из этого, из скуки родственников, родилась решимость взглянуть на все заново, открыть им глаза на волшебство увиденного ею.

Так начался ее сюрреалистический период; сначала птицы, летящие брюшком кверху, потом животные, идущие по воде, наконец, Улыбающиеся Лошади. Они в какой-то степени вернули интерес к ее картинам. Но именно тогда что-то изменилось. Именно тогда что-то темное проскользнуло в мир, используя маленькую Либбит, как портал.

Она начала рисовать свою куклу, и вот тогда кукла заговорила.

Новин.

К тому времени Адриана вернулась из веселого Парижа, и поначалу Новин говорила пронзительным и счастливым голосом Ади, спрашивая Элизабет, может ли та хинки-динки-парле-ву, или предлагая заткнуть пасть.

Случалось, Новин пела, усыпляя девочку, и в этих случаях рисунки с лицом куклы (большим, круглым и коричневым, за исключением красных губ), рассыпались по стеганому покрывалу на кровати Элизабет.

Новин поет: «Брат Жак, брат Жак, ты заснул, брат Жак? Если нет – почему, почему, почему?»

Иногда Новин рассказывала ей истории, намешанные из разных сказок, но удивительные. О Золушке в красных башмачках из страны Оз, о близнецах Боббси, заблудившихся в Волшебном лесу и нашедших домик со стенами из конфет и крышей из леденцов.

Но потом голос Новин изменился. Перестал быть голосом Ади. Перестал быть голосом знакомых Элизабет людей. И кукла продолжала говорить, даже когда Элизабет предлагала Новин заткнуть пасть. Поначалу этот голос, возможно, ей нравился. Возможно, она воспринимала его, как забаву. Странную, но забаву.

Потом все изменилось, не правда ли? Потому что искусство – это магия, но не вся магия белая.

Даже для маленьких девочек.

Искусство ради искусства

И я решил, что до звонка в Миннесоту должен кое-что сделать.

Оставил трубку на диване, прохромал в спальню (теперь на костыле: до отхода ко сну разлучаться с ним не собирался) и взял Ребу. Одного взгляда в ее синие глаза хватило, чтобы вспомнить имя жены, Пэм, и сердцебиение замедлилось. С моей лучшей девочкой, зажатой между боком и культей (ее бескостные розовые ножки болтались из стороны в сторону), я вернулся во «флоридскую комнату» и снова сел. Реба упала мне на колени, и я посадил ее рядом, лицом к уходящему за западный горизонт солнцу.

– Если будешь долго на него смотреть, ты ослепнешь, – предупредил я. – Разумеется, это будет весело. Брюс Спрингстин, тысяча девятьсот семьдесят третий год или около того.

Реба не ответила.

– Мне следовало быть наверху, рисовать все это. – Я обвел рукой Залив. – Заниматься гребаным искусством ради гребаного искусства.

Ответа опять не получил. Широко раскрытые глаза Ребы говорили всем и вся, что жизнь свела ее с самым противным парнишей Америки.

Я поднял трубку. Потряс перед ее лицом.

– Я могу это сделать.

Ответа не последовало, но мне показалось, что я уловил на лице Ребы сомнение. Под нами ракушки продолжали раздуваемый ветром спор: «Ты сделал, я не сделал, нет, ты сделал».

Мне хотелось продолжить дискуссию с моей воздействующей на злость куклой, но вместо этого я набрал телефонный номер дома, который когда-то был моим. Надеялся услышать автоответчик Пэм, но вместо этого в трубке раздался запыхавшийся голос самой дамы.

– Джоани, слава Богу, что ты позвонила. Я опаздываю, и надеялась, что смогу прийти к тебе не в три пятнадцать, как мы договаривались, а…

– Это не Джоани, – перебил ее я. Механически взял Ребу, вернул себе на колени. – Это Эдгар. И ты можешь отменить назначенное на три пятнадцать. Нам есть о чем поговорить, и дело важное.

– Что-нибудь случилось?

– Со мной? Ничего. Я в полном порядке.

– Эдгар, можем мы поговорить позже? Мне нужно к парикмахеру, и я опаздываю. Вернусь к шести.

– Речь пойдет о Томе Райли.

В той части Америки, где находилась Пэм, воцарилась тишина. И затянулась она секунд на десять. За это время желтая полоса на воде чуть потемнела. Элизабет Истлейк знала Эмили Дикинсон. Я задался вопросом, знала ли она Вачела Линдсея.

– А что насчет Тома? – наконец спросила Пэм. Осторожно, крайне осторожно. Я не сомневался, что про парикмахера она напрочь забыла.

– У меня есть основания полагать, что он, возможно, замыслил самоубийство. – Плечом я прижал трубку к уху и начал поглаживать волосы Ребы. – Ты об этом что-нибудь знаешь?

– Что я… что я могу… – У нее перехватывало дыхание.

Назад Дальше