Каратели - Адамович Алесь Михайлович 6 стр.


А тут одна ты. Ну что глядишь? Не признала? Габруся сынов помнишь? Доброскоки мы. Не помнишь, малая была, когда приезжала к нам из города с мамашей. А теперь чего прибежала из города сюда? К бандитам! Сидели бы, где сидели, или у вас там жевать нечего? У нас дома карточка висит - твоя и твоего учителя, мужика твоего. Он где? Да ты не бойся, свой я, Габрусевых помнишь? Еще мой брат Федор был. Пропал, как пошел в военкомат, так и не вернулся. Даже и не звали в тот военкомат, сам побежал...

* * *

Еще бы я его не узнала! Как две капли, только брат высокий был. А лицо такое же: все морщится, как плачет. Смешными мне казались оба, смотреть не могла. Брат его приезжал еще со стариком в Бобруйск, куда-то учиться устраивался. Но тот добрым казался, смеяться хотелось. Когда увидела этого, сразу про них подумала. Еще когда гнали нас от деревни через поле сюда, к этому зданию. Кто-то и фамилию Доброскока выкрикнул, нашу фамилию, какой-то полицейский, и я тут же услышала. Хотя от криков, ругани, ферфлюхтеров, от воя детского и мыслей, куда нас и что с нами, ничего не соображала, ничего не слышала...

* * *

- Знацца, и ты в Борки попала? И я тоже в первый раз. Все говорили: Борки, Борки! Девок отсюда наши брали замуж. Беда с вами: тут такое делается, а она рожать надумала! А может, ты с мужиком сюда прибежала? В банду захотел! Не сидится им, а теперь бабам и детям за них отдувайся. Надо им эти партизаны! Сидели бы как люди!.. Ну что мне с тобой делать, говори? Ну что? Где я тебя в этой конторе спрячу? Все сгорит. А я кого-то должен привести, послали за тобой. И Тупига видел...

О чем он, чего он от нас хочет, господи? И кто это так плачет, почему я здесь, неужели правда, что это я, что я здесь, плачу, кричу и все это происходит, господи?..

* * *

- Разозлили немцев, а отвечать нам с тобой! Ну вот сама скажи: что я могу? Живая сгоришь, если бы и осталась. Думал, что как-нибудь, племянница все же. Но что ты тут придумаешь? Во, ай-яй-яй! Тупига вертается, назад идет! Ну, пропали! И еще не один, с кем это он идет? Сиротка! Его тут не хватало! Звини, хотел, а тут видишь... ("Эй, хорь блудливый, ты все здесь?") Видишь, Тупига! Да иди уже, чего тут. Слышь, баба, добром вас просят!..

* * *

Я плачу, я кричу, вою, рву на себе волосы, а мне не хочется свет белый видеть - жить не хочется. Мне только страшно идти по полю этому, среди разбросанных платков, галош, детских курточек и видеть впереди тот сарай, угол, за который все ушли и где такая жуткая тишина. Каждый, подходя к углу, обязательно останавливался: детки бросались в сторону, их ловили, хватали, тащили туда, за угол... Какое счастье, что мои не видят, ничего не увидят. Мы тоже оставим на этом поле платок. Пусть. Гриша придет из лесу он обещал прийти, когда я рожу, забрать нас от тетки Маланки, - придет и заберет платок и будет знать, где мы. Будет знать, где. Видите, детки, нас не бьют, не толкают. Вот он даже платок мой поднял, догнал, подает мне. Потому что он дядька наш. А за ним еще двое идут, гогочут, им так весело, так весело. Только быстрее минуть угол. И ничего не думать, ничего не думать... Там не тихо и там тоже голоса, смех! Вот они, в черном, в зеленом, голубом стоят среди поля и под стеной, смотрят на меня, замолчали и ждут. Я что-то должна сделать, они ждут. Я должна умереть. Но где все люди, куда они их девали?.. Больно толкают - в плечо, в спину. К нему подталкивают, вот он - тот, кто ждал, дожидался за углом! Все на него смотрят, на нас - на него и на меня - и ждут. Он глаз не поднял, не видит меня, но он уже зол на меня больше всех, уже ненавидит. За то, что меня надо убить, за это он так ненавидит? Рука с наганом опущена к ноге, а сам он по пояс голый, подвязался, как фартуком, рубахой. На жирной груди мокро от волос, никогда не видела, чтобы столько волос было на человеке. Руки аж черные, нет, это рукавицы у него шоферские, по локоть длинные... Стоит над ямой. Только не смотреть на яму, не смотреть туда! Картофельная ботва затоптана и полита чем-то, как смолой, песок слипшийся.

.. И на ноги налипает, меж пальцев. Я не обула ничего на ноги, собралась в Германию, а ничего не обула. Я же босая!.. А они смеются все громче, выкрикивают и смеются: "Гляди, уже с брюхом!.. Вот что значит Доброскока послали. И Волосатый не нужен!.. Смелее, смелее, тетка, у Волосатого это еще лучше получается!" А яма молчит. И все открывается, все ближе, шире открывается. В поясницу больно уперлась винтовка, они меня вперед подталкивают, а голый, черный все отступает, не поднимая руки с синим наганом, отходит к яме... Только не смотреть. В яму не смотреть. Такое что-то кислое из нее! Мне же нельзя пугаться, мне нельзя! Деткам повредит, пошкодит. Нет, я отвернусь, я не хочу смотреть. Дядька, что ты, что же это ты робишь с нами!.. Какое у него плачуще-сморщенное личико, как дико оно похоже на детское! Испуганно заслонилось локтями, руками, вскинувшими винтовку...

* * *

Доброскок выстрелил в повернувшуюся к нему женщину. Выстрела она не услышала. Сделала шаг, второй, третий назад и опрокинулась навзничь на убитых - в яму. Тупига подошел к яме, и ему показалось, что рука женщины еще захватила и потянула на колени подол платья.

Женщина спала...

Свидетельства жителей "огненных деревень" - Красница, Борки, Збышин, Великая Воля:

"Во ржи они не искали. Из хаты в хату ходили. Може, ближе где искали, а нас - никто. Только было такое тяжелое, страх и спать хотелось... Знаете, на нас ветер шел, этот дым, понимаете, такое мятное, люди же горели, запах тяжелый был. И спать хотелось..."

"Рассказывать вам, как это все начиналось? Ну вот, я жала на селище. Я ячмень жала, а рожь стояла, и там перебили двенадцать душ. А как стали они людей тех бить, я во так легла ничком и заснула. Я не слышала, как их били, не слышала ани писка того, ани крика. А потом, когда встала я - ого! - уже моя хата упала, уже и соседские. Все трещит, и свиньи пищат, и вся скотина ревет. Так и поднялась и стою, а соседка идет и говорит:

- Чего ты тут стоишь? У нас же всех побили!"

"А тут приезжает на лошади полицейский, который добивал. Видит, что живой, добивает. Он ко мне подъехал, а я глаза приоткрыла и тихонько смотрю на него. А дети не шевелятся, спят. Уснули".

"Я попал тогда как раз в другую группу, двадцать четвертым. Я только помню, что до того момента был при памяти, пока скомандовали ложиться. Упал я - уже выстрелов не слышал, как по нас стреляли. Может, и уснул. Что-то получилось".

* * *

Так это правда? Правда, что я здесь и мне это не снится? Но почему я должна не здесь быть, а где-то еще: и мама и отец со мной, они меня любят, и нам хорошо вместе. Голоса у них добрые, утренние, когда ничего еще не случилось за день, никто никого не расстроил, не обидел. Это вечером отец бывает злой, уставший от ругани со своими строителями, и тогда мама с ним разговаривает вполголоса, очень спокойно, но все равно не так, как утром. Почему я думала (я помню, что думала, считала!), будто мама моя умерла? Вот же она, со мной, с нами, и все мы вместе! Да, война, где-то война, и там нет мамы, отца тоже нет, я гам одна, а здесь, сейчас мы вместе, все втроем, и они такие молодые и похожие на самих себя - и отец и мама. Особенно мама. И наша общая спальня: процеженный сквозь белые шторы свет, ярко-красный шелк в вырезе пододеяльника, отец позвал "малышка!", и я соскользнула со своей кроватки на холодный, как стекло, крашеный пол, меня встретили его руки и втащили на "взрослую" кровать, мягкую и пахнущую табаком. Я нырнула носом, лицом в скользко холодноватый красный шелк и вот уже под белым пододеяльником, а папина рука ищет меня там, щекочет, мама нас утихомиривает: "Как маленькие!" Папины руки оторвали меня от одеяла-"земли", высоко подняли, держат, и я ощущаю под его пальцами, какие у меня еще детские, тонкие ребрышки. Щекотно и почему-то стыдно, но от этого еще радостнее. Мама смеется вместе с нами, но она тотчас почувствовала мой стыд и отнимает меня у папы, стаскивает с "неба" на одеяло.

Назад Дальше