Ветром захлопнуло дверь,и стало вдруг
совсем темно, было так страшно, сердцеу менябилось где-то в горле, ине
зналя,что теперьбудет...Втемнотераздалсятихий шорох,идверь
отворилась:онастояла напороге,против света,инеподвижносмотрела
наружу. Тут опять прогрохотал взрыв, и она произнесла следом: "Бумм!"И вот
уже снова развеселилась, стала показывать, что можно сплести из веревок; бог
весть отчего,она обращалась теперьсо мной, какмамаша или няня, даже за
руку меня взяла,хотела отвести домой, словно ямаленький. Я вырвал руку и
принялся свистеть как можно громче, пусть знает, каковя,даже остановился
посередине мосткови плюнул в воду, чтоб показать ей, чтоя ужебольшой и
ничегоне боюсь. Дома меня спрашивали, где япропадал; я наврал,но, хотя
врал я часто и легко, как всякий ребенок, насей раз я чувствовал, что ложь
моякак-токрупнее и тяжелее,ипотомуврал дажес излишнимрвением,-
странно, как этого не заметили.
На другой день девочка явилась как ни в чем не бывало.Она попробовала
свистеть, округлив губы, ия учил ее,самоотверженно отказавшись от своего
превосходства: великая вещь дружба. Зато мне легче стало потом ходить к ней;
мы ужеиздалека свистом оповещали друг друга, что необычайно укрепилонаше
товарищество. Мы вскарабкивались на откосы, откуда виднобыло, как работают
землекопы; она грелась на солнышке среди камней, как змейка, а я в это время
разглядывалкрыши городкаилуковицусобора.Какдалеко! Вон виднеется
толевая крыша, это- столярная мастерская; папа, сопя, размечает доски, пан
Мартинек кашляет, а мама стоит напороге,головойкачает: кудажеопять
запропастился негодныймальчишка? А вот он я,нигде я, я спрятан! Здесь я,
насолнечном склоне, где цветут коровяк, репейники львиный зев; здесь, по
ту сторону речки, гдезвенят киркии гремит динамит,гдевсесовершенно
иное. Такое здесь укромное местечко: отсюдавсевидно, а тебя не видать. А
ниже насуж проложили узкоколейку, отвозятввагонеткахкамень иземлю;
рабочий вскочит на вагонетку, ионасамакатится порельсам,-я бы тоже
хотел так, и чтоб наголове был повязан красный носовой платок.И - жить в
дощатой конуре, пан Мартинек мог бы мне такую сколотить. Смуглаядевочка не
отрываясь смотритнаменя,дочегожеглупо,чтоя ничего не могу ей
сказать.Попробовалговоритьс нейнатайномязыке:"Яхонцы тебехонцы
чегохонцыскажухонцы",- аонадаже этого не поняла. Оставалось показывать
другдругуязыки да перенимать другу друга немыслимые гримасы, хотьтак
даваяпонять оединомыслии.Или вместе швырятькамешки.Сейчас черед за
языками;унееязыкгибкий итонкий, каккрасненькийзмееныш;вообще
странная вещьязык:если рассмотреть, то весьонсделан будто из розовых
зернышек.Аниженас -кричат,да там всегда кричат. Ну-ка, ктодольше
выдержитвзгляд?Удивительно-глазаунеекак будточерные, аесли
вглядеться, то в них такие золотые и зеленые крапинки, а посреди - крошечное
личико,иэто-я.
Ну-ка, ктодольше
выдержитвзгляд?Удивительно-глазаунеекак будточерные, аесли
вглядеться, то в них такие золотые и зеленые крапинки, а посреди - крошечное
личико,иэто-я... Вдругее глазарасширилиськакбыв ужасе, она
вскочила, закричала что-то и помчалась под горку.
Наземляной террасеподсклоном двигалась ктрактирубеспорядочная
кучка людей. Кирки свои они побросали на месте работы.
Авечером в городкенашем тревожно рассказывали,что кто-то из "этих
людей"в ссоре пырнул ножом старшого, и будто его в цепях увели жандармы, а
за ними бежал его ребенок.
ПапМартинекперевелнаменя свои большие, красивые глаза имахнул
рукой, проворчав:
- А ктоих знает, которыйиз нихэто был. Эти людинынчездесь,а
завтра бог весть где...
Больше я не видел девочки. От тоскии одиночества читал, чтопод руку
попадет, укрывшись меж досок.
-Хорошийувасмальчик,-говорилисоседи,апапасотцовской
скромностью возражал им:
- Лишь бы путным вырос!
VI
Отца я любил - он был сильный ипростой. Прикоснутьсякнему- было
такое чувство, словно ты оперся о стену или несокрушимуюколонну.Я думал,
чтоонсильнее всех людей; от него пахло дешевым табаком,пивом ипотом;
мощнаятелесностьего наполняламенясвоеобразным наслаждением: чувством
безопасности, надежностиисилы.Поройонвпадалвярость- итогда
становился ужасен, он бушевал как буря;тем слаще было толегкоеощущение
жути, с каким я после забирался к нему на колени. Говорил он мало, и уж если
говорил, тонео себе; и меня никогда не покидало чувство, чтоон, если б
только захотел, мог бы рассказать о великих делахиподвигах,совершенных
им,и яприложилбы тогдаладоньк егомогучейволосатойгруди, чтоб
услышать, каким гулом в ней все это отдается. Широко и основательно жил он в
своеммастерствеибыл оченьбережлив,ибо мерилденьгимеройтруда,
положенного за них.Помню, иногда по воскресеньям он вынимал из ящика стола
сберегательные книжки и рассматривал их, и вид у него был такой же, как если
быонсудовлетворением смотрелнааккуратно сложенные добрые,честные
доски; тут, малыш, много труда и пота собрано.
"Тратить зря деньги - все равночто портить готовую работу; грех это".
- "А на что,папа, этископленныеденьги?"-"На старость",-ответил быон,
пожалуй, но этонеглавное,это так только говорится,а деньгиданы для
того, чтоб по ним виден был труд, добродетель усердия и самоотречения. Здесь
черным по белому можешьпрочитать, это- итогвсей жизни; здесь записано,
чтожилядеятельноибережливо,как должно.Насталовремя,иотец
состарился,матушка давнопокоилась на кладбище подмраморнымпамятником
("Денег-то сколько стоил",-с уважением говаривал отец),и яуже был хорошо
устроен; аотецпо-прежнему,на тяжелых своих распухших ногахковылял по
столярной мастерской, где уже почти нечего было делать, и копил, и считал, а
по воскресеньям, уже одинокийкак перст, вынимал свои сберегательные книжки
и подолгу смотрел на итоги своей честной жизни, выраженные в цифрах.