Я
сдраматическимиподробностями рассказал ей о своем бегстве с
родины. Я упомянул великих изгнанниковпрошлого.Онаслушала
меня, как Дездемона.
- Мнебыхотелосьвыучитьрусский,-говорилаона с
вежливым сожалением, что так идет к этому признанию. -Уменя
тетяродилась почти что в Киеве и еще в семьдесят пять помнила
несколько русских и румынских слов, но я - жалкийлингвист.А
как по-вашему "eucalypt"?
- Эвкалипт.
- О!хорошеевышлобыимядлягероярассказа."F.
Clipton". У Уэллса был "м-р Сноукс", оказавшийся производным от
"Seven Oaks". Я обожаю Уэллса, а вы?
Я сказал, что он величайший романтик и маг нашего времени,
но что я не перевариваю его социологической муры.
Она тоже. Апомнюя,чтосказалСтефенв"Страстных
друзьях",когдавыходил из комнаты - из бесцветной комнаты, в
которой ему позволили напоследок повидаться с любимой?
- На это я ответить могу. Там мебель была в чехлах,ион
сказал: "Это от мух".
- Да!Чудно, правда? Просто пробурчать что-нибудь, только
бынезаплакать.Напоминаеткого-тоизстарыхмастеров,
написавшегослепня на руке у своей сестры, чтобы показать, что
она уже умерла.
Я сказал, что всегда предпочитал буквальный смысл описания
скрытому за ним символу. Она задумчиво покивала, но, похоже, не
согласилась.
А кто у меня любимый изсовременныхпоэтов?Какнасчет
Хаусмена?
Ямногораз наблюдал его издали, а однажды видел вблизи.
Это случилось в Тринити, в библиотеке.Онстоялсраскрытой
книгойвруке,носмотрелв потолок, как бы пытаясь что-то
припомнить, - может бытьто,какдругойавторперевелэту
строку.
Она сказала, что "затрепетала бы от счастья". Она выпалила
эти слова, вытянув вперед серьезное личико и мелко потрясая им,
личиком, и гладкой челкой.
- Тактрепещитетеперь! Как-никак, вот он я, перед вами,
летом 22-го в доме вашего брата...
- Ну уж нет, - сказала она, увиливая от предложеннойтемы
(и при этом повороте ее речей я внезапно почувствовал перехлест
в текстуре времени, как если бы это случалось прежде или должно
было случиться опять). - Дом-то как раз мой. Тетя Бетти мне его
завещала, и с ним немного денег, но Ивор слишком глуп или горд,
чтобы позволить мне уплатить его страшные долги.
Теньукоравмоихсловах, - она была вовсе не тенью. Я
действительно верил даже тогда, едва перейдя за второй десяток,
что к середине столетиястануславнымивольнымписателем,
проживающимввольной,уважаемой миром России, на Английской
набережной Невы или водномизмоихроскошныхпоместий,и
созидающимпрозуи поэзию на бесконечно податливом языке моих
предков, между которыми я насчитывал одну издвоюродныхбабок
Толстогоидвухдобрых приятелей Пушкина.
Предчувствие славы
биловголовусильнеестарыхвинностальгии.Тобыло
воспоминаниевспять,огромныйдубуозера,столь картинно
отражаемый ясными водами,чтозеркальныеветвиегокажутся
изукрашеннымикорнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах,
в кончиках пальцев, вкорняхволос,какощущаешьдрожьот
электрической бури в замирающей прелести глубокого голоса певца
передсамымударомгрома-или от строки из "Короля Лира".
Отчего же слезы застилали мои очки,стоиломневызватьэтот
призрак известности, так искушавший и мучавший меня тогда, пять
десятилетийтому?Образееоставалсяневинен, образ ее был
неподделен,инесходствоегостем,чтопредстоялов
действительности,надрываломнесердце,какостраяболь
расставания.
Ниславолюбие,нигордынянепятналивоображаемого
будущего.Президент Российской Академии приближался ко мне под
звуки медленной музыки и нес подушку с лавровым венком, -ис
ворчаниемотступал,понужденныйксемупокачиваниеммоей
седеющей головы.Явиделсебядержашимкорректуруромана,
которому,разумеется,предстоялодатьновоенаправление
русскому литературномуслогу,-моенаправление(нояне
испытывалнисамодовольства,ни гордости, ни изумления), - и
столь густо усеивали помарки ее поля, - вкоторыхвдохновение
отыскивает наисладчайший клевер, - что приходилось все набирать
наново.А в пору, когда, наконец выходила запоздалая книга, я,
тихо состарившийся, вкушал наслаждения среди немногихимилых
льстивыхдрузейв увитой ветвями беседке моей любимой усадьбы
Марево (где я впервые "смотрелнаарлекинов"),сееаллеей
фонтанов и мреющим видом на девственный уголок волжских степей.
Этому непременно суждено было статься.
Из моей холодной постели в Кембридже я озирал целый период
новойроссийскойсловесности.Япредвкушалосвежительное
соседство враждебных, но вежливых критиков, чтостануткорить
меняв санкт-петербургских литературных обзорах за болезненное
безразличие к политике, к великимидеямневеликихумовик
таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов.
Неменьшеутешаломеняи видение своры простофиль и плутов,
поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти,очумевшихот
своейжепосредственности,спешащихтрепливымитолпами
навстречу участи леммингов и тут же вновь выбегающихсдругой
сторонысцены,прохлопав не только суть моей книги, но и свою
грызуновую Гадару.
Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны
были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится
лоб, когда она заводит брови, ожидая,покаяусвоюсольее
шутки,иликаквозникаетиной рисунок мягких морщин, когда,
нахмурясь над Таухницем, она выискиваетместо,которымхочет
поделитьсясомной.