Вполне серьезно спросил.
– Хочу, – настороженноответил тот.
– Идите сегодня на всенощную.Со мной. Там лик Христа есть. Самим старцем писанный. Справа от царских врат вглавном пределе. Бухнитесь-ка на колени да лбом об пол, чтоб звон пошел, дакрикните: верую, Господи, помоги моему неверию!
Дронов и Оля-большаяудивленно воззрились на синодала. А профессор спросил спокойно:
– А вы что, собираетесьбухнуться?
– Не знаю.
– Ну так и бухайтесь, ая лучше в дикарях останусь, – сказав так, профессор пошел прочь.
– Вы все это серьезноговорили, Анатолий Федорыч? – спросила Оля-большая.
– Не знаю. Я вот еще очем думаю: откуда и почему у нас, русаков, мировая скорбь по поводупроисходящего? Когда турки пятьсот лет назад на стены Константинополя лезли,думаю, константинопольцы также думали – ах, конец миру, последний Рим падает,тысячелетняя империя гибнет! Ну и гибнет, знать, время ее подошло. Вот и нашейимперии – время. Тысячу лет простояли, ну и хватит. Почему носителямПравославия видится конец мира, когда приходит конец их империям? И ведь во мнеэта скорбь есть, черт бы ее драл, а не носитель ведь я Православия, хоть икомандир его был.
– Опять вас понесло,Анатолий Федорыч, – вздохнула Оля-большая.
– Да никуда меня непонесло, Ольга Пална, тошно мне отчего-то. Что ли, на трапезу сходить,Ларионыча подразнить? Да нет, ну его, по морде еще получишь.
– Пойдемте-ка лучше ковсенощной.
Он и вправду явился навсенощную. Принес с собой складной стул, поставил его у самой дальней от алтаряколонны, сел и замер так, глядя в пол.
Дронов не видел его, онстоял у алтаря рядом с Олей-большой, как раз напротив писанной старцем иконыХриста. Оля-большая отрешенно глядела куда-то, не то в себя, не то куда-то вневедомое. Дронов несколько раз косил на нее взглядом и тяжело вздыхал,завидуя: ни "я" его, ни неведомое не просматривались, и лик, дивно писанный,не вдохновлял. Минут через пятнадцать после начала он уже устал. Он жалел уже,что не поехал с князем, жалел себя, что так вот жизнь вся сложилась, одна войнапроклятая и ни продыха, ни просвета, любви за всю жизнь так и не было, неуспел, не нашел, да и не искал, да и где ее на войне найдешь, что вообще навойне найдешь кроме потерь, – вот чего в избытке было, так это потерь, да ещебрат во врагах... При мысли о брате отчего-то прояснился вдруг лик Спасителя ипение стало ближе, слышимее, оттеснило тоскливые мысли о потерях.
"Что брат? Ну чтотебе брат?! Да сгори оно все ясным огнем, что там... за стеной!..
...Буди, Господи, воляТвоя на нас...
А ведь здорово поют,душевно.
...Благословен ecu,Господи, научи мя оправданием Твоим... Научи оправданием... это как же?"
Вновь навалилось:"Эх, родиться бы лет пятьдесят назад, уже все прожил бы, не жалко, когдапод конец жизни такое... Не жалко? Всегда – жалко. А может, спасемся, может,вынесет как-нибудь... После бегства из Новоспасского подвала все как-то... ивроде столько всего было, а и вспомнить нечего, ничего неохота вспоминать, да ипусть себе, не для того ведь живем, чтобы вспоминать. А для чего? Как простовсе у старца – для Царства Небесного и все тут... Внутри нас есть... Где? –Дронов провел себя по животу и сам же ухмыльнулся дурацкому жесту, едва непрыснул, скулы расперло, ну прямо сейчас хохот вырвется, – вот, Господи,наваждение... Спаси и помилуй...
Вот он, покров Божий,вот я в нем, увидеть можно, пощупать, на зуб попробовать. Где ж она,радость?"
Вспомнилось вдругнахлынувшее недавно и улетевшее. "Да нет... разве можно это вспомнить,разве вспомнишь ощущение? Эх, верни это. Господи, ничего больше не надо... Вотон, покров Божий... От главного не спасает – от воли своей, от "я" своего,по животу себя гладящего... Да будет воля Твоя, Господи! Уйми мою волю, будьона проклята, не хозяин я ей, раб подневольный.
.. Да будет воля Твоя, Господи! Уйми мою волю, будьона проклята, не хозяин я ей, раб подневольный..."
"Я бить иххочу..." – неужто это его голос, нежный голос Сашеньки Дурдоныча (такмальчишки звали), у Чистых прудов уток кормящего?.. Да, это его голос.Продрался, прополз, проскрывался, проунижался, два раза хоронил себя мысленно,один раз расстреливали... добрался – Ростов, свой город, будто только офицерыего жители... "Я бить их хочу..." Напротив в кресле штабист холеный,капитан с папиросиной:
– Э-э, надеюсь, выреспубликанец, прошу извинения за неделикатность?
"Что? О чем он? Ябить их хочу!"
– Не понимаете? Какойприсяге считаете себя верным, надеюсь, Временному правительству? Монархическиеубеждения, простите уж, коли имеете, лучше молчать... Добровольческая армиязащищает растоптанную республику.
"О чем он?! –грохнул по столу. – Я бить их хочу!"
Капитан с подрагивающейпапиросинкой поморщился:
– Будете, будете бить. Вдвенадцатый полк. Однако послушайтесь, не высказывайте вслух монархическихмыслей. Тут вот полному георгиевскому кавалеру отлуп дали – князь Загряжский.Не слыхали?
Не слыхал Дронов имонархистом не был, однако в голове зазвенело слегка: "А! – монархисты,республиканцы, кой черт! – я бить их хочу!.."
И вдруг Дронов ощутил,что никого он сейчас, у лика этого стоя, бить не хочет. Тонет, вязнет тот егоголос... Да будет воля Твоя...
Помазываться он шел заВзвоевым. И уже в двух шагах от старца со Взвоевым истерика сделалась. И,видимо, не в первый раз. Обожженный и полковник спокойно подняли его, бьющегосяи рыдающего, и поднесли к старцу. Тот помазал его лоб елеем, и затих вродеВзвоев. Отнесли его на лавочку, и там он сидел скрючившись и тихо плакал. И тутДронов увидел смотревшего из-за колонны Анатолия Федорыча. Страшны былиостекленелые, остановившиеся его глаза, смотревшие на плачущего Взвоева. Что-тоневероятное, немыслимое для себя видел Анатолий Федорыч в тихо плачущемкомиссаре Взвоеве, рота которого славно погуляла в свое время и набила доверхутрупами Успенский храм Митрофаньевского монастыря.
Почему-то шаталоДронова, когда выходил он на улицу. Безоблачное, черное, тихое, звездное небокуполом накрывало монастырь. Все выходяшие задирали головы вверх,любовались.Фонарями яркими блистали звезды, но черноты небесной бездонной незаслоняли. Зримо чувствовалась бесконечность этой черной бездны и ничтожность,песчиночность твоего маленького "я", пузырька твоей жизни, иодновременно также зримо и отчетливо виделась единственность, уникальность твоегомогучего, единственного "я", Творцом всей этой бесконечностиохраняемого. И хоть десять штурмов, ничто не страшно, Господи, если ЦарствоТвое во мне есть, не дай выпасть из руки Твоей!..
Часть вторая
ЖЕЛЖЕНА-АГРАФЕНА
Если в двух словах, чтобзначительно, емко и красиво, то всю историю Груниного преображения можно было бописать так: революция ворвалась в душу Груни нежданно-негаданно, подобноцунами. Она опустошила и смела все, что там было, все, что безмятежно жилопотихоньку, – все было раздавлено и сметено. Только в отличие от цунами, волнаэта не отхлынула назад, а осталась там и, заполнив собой все, породила новую,невиданную жизнь, вирус которой и по сей день гуляет по миру, крепнет с каждымднем, и никто не может найти от него лекарства.
Но если ограничиватьсятолько этим, это значит, как говорил в запальчивости поэт Константин, говоритьобщие слова. Если же общие слова раскрыть, то получается вот что.
В Москву к ЗагряжскимГруня прибыла за пять лет до революции, семнадцатилетней застенчивой девушкой.Прибыла из подмосковной деревни по солидной рекомендации управляющего имениемЗагряжских, которое было недалеко от села, где жила Груня с родителями. СамаГруня настояла перед своей матерью, чтоб уехать. Поупиралась мать – жениха ведьуже подобрала, но уступить пришлось, не хотела Груня замуж, она хотела вМоскву.