И к тому же лгунья.
– Чтобы понять Катарину, – сказала она, – надо было слышать ее голос. В нем было столько боли.
Мы ехали по пустынным улицам Лиссабона в первый по‑настоящему знойный летний день. С запруженной, как обычно, толпами народа Кампу‑Гранде мы спустились от Салданьи к гигантской развязке у Маркеш‑де‑Помбал и въехали на безмолвную, жарившуюся на солнце Ларгу‑ду‑Рату.
– Ну и дрянная же девчонка эта Карвалью, – процедил сквозь зубы Карлуш, так, словно рот его был полон гвоздей. – Такие, как она, только зря небо коптят – ноль без палочки, а туда же! Строит из себя, а сама выросла на всех этих ублюдочных салазаровских лозунгах и ни шагу от них не отступит! Привыкла получать что хочет, а если не удается, пускай и другие не имеют. Доносит на всех, спасая собственную шкуру. Врет и не краснеет. И все время начеку, чтобы сказать то, что вам хочется услышать. Льет грязь на своего преподавателя, обливает помоями Катарину, а потом вдруг – здрасте пожалуйста! – и он пропищал: – «Чтобы понять Катарину, надо было слышать ее голос. В нем было столько боли». Можете быть уверены, что не сама она это придумала. Ха! Все они одним миром мазаны!
– Кто «все»?
– Эти буржуазные девчонки. Ничего своего – все заемное! Пустышки! Дырки от бублика!
– Что ж, и Катарина, по‑вашему, дырка от бублика?
– Да нет, похоже, внутри у нее было побольше, чем у всех у них, вместе взятых, вот они и спешат полить ее грязью, расписывают, какая она была шлюха. Только пока что из всех ее знакомых мы ни одного хоть сколько‑нибудь стоящего не видели.
– Что укрепляет вас в желании найти ее убийцу?
– Конечно. А что, это возбраняется?
– Нет, просто спросил.
– Если она была такой же пустышкой, как эта Тереза Карвалью…
– Вот интересно: как вы относитесь к чернокожим? – перебил я его.
Он бросил на меня взгляд, пытаясь понять подоплеку вопроса.
– Я не имею расовых предрассудков, если вы про это спрашиваете.
– А если бы у вас была дочь и она вдруг захотела выйти замуж за черного?
– Возможно, мне следует вам задать этот вопрос.
– Я не был бы в восторге, – сказал я. – Ну, вот вы меня и уличили.
– Да, добрый старый расист‑полицейский.
– Что вовсе не означает, будто я считаю всех чернокожих преступниками, – сказал я. – Я жил в Африке, знаком с африканцами, и многие из них мне нравятся. Но дело в том, что у нас полно людей, зараженных расизмом. Я не хотел бы, чтобы моя дочь почувствовала это на себе, если этого можно избежать.
Мимо промелькнула темная зелень парка Жардин‑да‑Эштрела. Казалось, там царит сонная прохлада. Возле Базилики я круто взял вверх и стал подниматься в Лапу. Этот район, принадлежащий иностранным посольствам, – тихая гавань богатства над доками и причалами Алькантары, – возможно, был спроектирован так специально, чтобы богачи могли видеть, откуда плывут к ним денежки. Мы припарковались на центральной площади возле многоквартирного дома вблизи старого, полуразрушенного паласиу, обнесенного лесами и с табличкой разрешения на проведение строительных работ.
Мы позвонили. Никто не ответил. Садовник подстригал росшие по обеим сторонам ограды кусты.
– Это дворец Ду‑Конде‑душ‑Оливайш, – сказал я Карлушу. – Сколько я себя помню, он заперт и в руинах.
– Но сейчас, похоже, его восстанавливают.
Я окликнул садовника, смуглого старика, похожего на старого мула. Он прервал работу и, привалившись к ограде, вынул изо рта давно погасшую сигарету.
– Здесь бордель будет, – сказал он.
– Серьезно?
– Знаете, что требуется для хорошего борделя?
– Наверно, хорошие девочки.
– Чтоб комнат было побольше. Это здание как раз подходящее, – сказал он и захохотал хрипло, как астматик. Потом вытер лицо грязным носовым платком. – Да нет, шучу. Это будет еще один закрытый клуб для богатеев, которые не очень‑то знают, как по‑другому потратить свои денежки, на что им раскошелиться, из‑под матраса заначку вытащить!
Карлуш одобрительно хмыкнул и вновь дернул звонок. Ответа не было. Садовник прикурил свою сигарету.
– В войну здесь нацисты жили, – сказал он. – А потом, когда их разбили, здание перешло американцам.
– Слишком оно велико для клуба.
– Люди‑то они серьезные, эти богатеи. Так, по крайней мере, они про себя говорят.
И тут на звонок ответили. Очень тихо. Женский голос звучал так слабо и прерывисто, что трудно было разобрать слова. После пятого нашего объяснения она нас впустила. Мы поднялись по лестнице на второй этаж. У двери нас встретила женщина в толстой зеленой кофте и твидовой юбке. Она уже успела забыть, кто мы такие, и после повторного объяснения сказала, что полицию не вызывала и в доме у нее все в порядке. И стала закрывать дверь трясущейся от болезни Паркинсона рукой.
– Ничего страшного, мама, – произнес голос из‑за ее спины. – Они приехали поговорить со мной. Не надо волноваться.
– Я зачем‑то отослала горничную… вот вечно все приходят в ее отсутствие, и мне надо вставать и отвечать на звонки, а я плохо слышу через этот…
– Ничего, мама. Горничная скоро вернется.
Мы прошли в гостиную вслед за женщиной, которая прошаркала туда, опираясь на руку сына. Стены от пола до потолка были в книжных полках, просветы же в основном заняты картинами – живописью, акварелями, карандашными рисунками. Парень усадил женщину у стола, на котором стояли большое зеркало и графин с чем‑то, похожим на темный портвейн, и провел нас в другую комнату.
Одет он был в футболку и джинсы. У него были длинные прямые волосы с пробором посередине и унылое, невыразительное, как бы застывшее лицо. Говорил он, почти не открывая рта. В этой комнате на стенах висели рисунки и наброски, ни один из которых не был заключен в рамку.
– Кто ж тут у вас художник? – спросил Карлуш.
– У мамы была галерея… это все, что осталось от собрания.
– У нее больной вид.
– Она и больна.
– Вас предупредил Валентин?
– Он позвонил.
– Когда ты в последний раз трахался с Катариной? – спросил я, и Карлуш вздрогнул, как будто вопрос был обращен к нему.
Бруну отшатнулся и нервно поправил волосы.
– Что? – переспросил он, приоткрыв рот чуть пошире, наподобие щели в раковине моллюска.
– Ты слышал.
– Я вовсе не…
– Так утверждает Тереза Карвалью. Что с ней трахались ты, Валентин и половина университета.
Он выглядел как раздавленный паук. Если Валентин и подготовил его к чему‑то, то явно не к этому. Парень проглотил комок в горле.
– Что там велел тебе сказать Валентин, мы слушать не собираемся, – предупредил я. – Речь идет об убийстве, и, если через две секунды я пойму, что ты врешь и чинишь препятствия следствию, я на все выходные запру тебя в обезьяннике. Тебе приходилось бывать там раньше?
– Нет.
– Знаешь, кто там сидит?
Ответа не было.
– Сутенеры, проститутки, наркоманы, алкоголики, карманники – словом, мразь всех мастей, которую слишком опасно оставлять на свободе. Дневной свет туда не проникает. Воздух спертый.