Дафна - Жюстин Пикарди 8 стр.


В конце концов я вышла на полянку и поняла, где нахожусь, чувствуя себя полной дурой и в то же время испытывая облегчение. Но прежде чем свернуть на дорогу, ведущую к нашему дому, остановилась на несколько мгновений у Кэннон-Холла и заглянула через щель в запертых воротах во двор перед особняком. Никаких следов жизни: ставни затворены, и кажется, что владелец закрыл дом на зиму и уехал на край света, удрал туда, где солнце и синее небо. А я чувствовала себя так, словно иду в никуда, голова была тяжелой, она нисколько не прояснилась за время прогулки, а наоборот, была как в тумане. Совсем другое состояние, чем вчера, когда меня волновала мысль, что удастся разыскать утерянные письма Дафны Симингтону и те, которые он писал ей, и обнаружить что-то новое.

В том, что остаток утра прошел плохо, виновата я сама. Вернувшись, я взяла на столике в прихожей газету, оставленную раньше, но Полом еще не прочитанную. Я спустилась в кухню, решив, что быстро просмотрю ее, пока ем тост. Однако, открыв газету, я испугалась не меньше, чем увидев крысу. Там была статья о Рейчел, в самом центре - пропустить невозможно, - с большой фотографией: оказывается, выходит новая книга ее стихов. Я перечитала статью несколько раз, зная, что мне никто не помешает, что я в доме одна. Там утверждалось, что Рейчел - самый талантливый поэт своего поколения, что она столь же умна, сколь и красива, да к тому же еще уважаемый ученый, "вдохновенный педагог для своих студентов". Британской академической науке был нанесен серьезный удар, когда Рейчел согласилась занять вакансию в американском университете.

На фотографии Рейчел выглядела замечательно, хотя лица не очень хорошо видно: она отвернулась от камеры, а лицо в тени и частично закрыто темными волосами. Она таинственная, элегантная и очень взрослая. Впрочем, как она может выглядеть иначе? Ведь Рейчел - ровесница Пола. В статье говорилось, что они чудесная пара, и все их друзья очень удивились, когда их брак распался. Никто не мог понять, в чем причина, казалось, они идеально подходили друг другу.

Итак, я впервые увидела изображение Рейчел. Странно, ведь ею полон дом. Она многократно запечатлена антикварным зеркалом в прихожей, в котором отражалось ее лицо, всякий раз когда она входила и выходила. Она и в резких цветах, выбранных ею для стен, - красная спальня, сиреневая ванная, желтая кухня, - и в желтом ван-гоговском подсолнухе - Пол тут ни при чем, я абсолютно в этом уверена. Может быть, именно поэтому я устроила себе кабинет на чердаке - он белый и кажется свободным от Рейчел, словно эта комната была не занята, когда она жила в этом доме, и мало ее интересовала.

Так или иначе, я сидела за покрытым бледной известковой краской кухонным столом - ее столом из грубо обструганной сосны, а может быть, то была лишь игра моего воображения, а на самом деле стол принадлежал когда-то родителям Пола - и рассматривала фотографию Рейчел так пристально, что очертания ее лица остались запечатленными в моем сознании, даже когда я на мгновение закрыла глаза. А когда я вновь открыла их и увидела на полке кулинарные книги Рейчел со следами стряпни - отпечатками ее пальцев (книги подпирала банка, заполненная камешками и раковинами, должно быть собранными Рейчел и Полом на морском берегу), я поняла, что должна как-то утверждать себя перед нею и собственным мужем, а единственный способ, который я могла придумать, чтобы сделать это, - разыскать переписку между Симингтоном и Дюморье и использовать ее как основу для поистине выдающейся диссертации. Я воображала, как спасу Дафну от непонимания и равнодушных критиков, которые скрыли ее подлинную ценность, как заставлю людей понять, что она была не просто популярным, а великим писателем, представила себе, как у меня берут интервью и фотографируют для той самой газеты, где написали о Рейчел, и Пол говорит, что он гордится мной. И Рейчел тоже увидит мою фотографию, будет поражена и заинтригована. Может быть, она и не сочтет меня красавицей, но захочет узнать обо мне побольше, как я о ней.

Нелепо, конечно, рассчитывать, что газеты ухватятся за незначительное научное исследование, но вопреки этому меня увлекла собственная фантазия - и вот уже моя диссертация превращается в книгу, не хуже чем у Рейчел. И заглавие приготовлено, как мне кажется, по-настоящему хорошее - "Вопросы к самой себе", как у стихотворения Эмили Бронте, вдохновившего Дюморье на ее первый роман.

И тогда я отправилась в свой кабинет, полная решимости написать еще один мейл тому библиотекарю в Лидс и продолжить тем самым поиски переписки между Симингтоном и Дюморье. Но, не успев еще подняться по лестнице, я ощутила, что веду себя глупо, как полная дура, и дело даже не в дурацких мечтах о публичном признании: я просто не была в состоянии и дальше четко мыслить, испытывая такую сумятицу чувств. Идея проследить взаимосвязь между Дюморье и Бронте казалась мне теперь столь же невыполнимой, как заставить работать механизм моего брака, столь же невероятной, как убедить Пола, что Дафна заслуживает интереса, - будто эти два обстоятельства как-то взаимно переплетены и его презрение к писаниям Дафны свидетельствует и о его чувствах ко мне.

И в этот момент, в тот самый миг, когда я физически ощутила собственное несовершенство, я споткнулась, ноги в носках заскользили по деревянным ступенькам, и, не сумев остановить свое падение, я с грохотом скатилась с лестницы, ударившись о нее головой. В течение нескольких секунд все плыло у меня перед глазами, я никак не могла обрести равновесие, хотела плакать и звать кого-то, чтобы пришел и поднял меня с пола. А лучше всего, чтобы это была моя мать, чтобы она оказалась тут и я могла прижаться лицом к ее груди, как, бывало, делала маленькой девочкой. И хотя она была мертва, память о ней казалась мне более реальной, чем Пол.

- Что я здесь делаю? - прошептала я.

Ответа, конечно, не последовало, я слышала лишь едва заметный гул дома и никак не могла взять в толк, почему оказалась в этом месте - не просто свалилась с лестницы, а вообще, как я здесь очутилась - замужем за человеком, который потерял уверенность, что я ему необходима. Звучит старомодно, не правда ли? Почему же я не взяла в свои руки инициативу в наших отношениях и не выяснила для себя: что мне нужно? Но нас обоих словно заморозили: мы не в состоянии сделать движение навстречу друг другу даже в постели ночью, но при этом притворяемся, что все в порядке. А когда он все же тянется ко мне, кажется, что им руководит желание, которому он больше не доверяет: оно влекло его какое-то время, охватив попутно и меня, но теперь он выглядит покинутым и несчастным, словно человек, которого вынесло приливом в совершенно чужое, незнакомое ему место. Но мы этого не обсуждаем, как и не говорим никогда о том, почему Рейчел его бросила.

Я встала, стараясь не делать резких движений, потому что ноги мои все еще тряслись, и пробормотала слова, которые обычно слышала от мамы, когда падала: "Не пугайся, ничего не сломано". Сделала несколько шагов по прихожей, чтобы проверить, не растянута ли лодыжка, и, убедившись, что все в порядке, взглянула на себя в зеркало. Секунду-другую мне чудилось, что я вижу во сне какую-то девушку и не знаю, я это или нет, словно наблюдаю за собой со стороны, как чужая. Во всяком случае, бесспорно, то было мое отражение, пусть и несколько бледное. Я почувствовала облегчение, потому что начинала сомневаться: не привиделось ли мне все это, может быть, я только вообразила себе, что нахожусь здесь, в этом доме, и если взгляну в зеркало - принадлежащее Рейчел зеркало из дымчатого венецианского стекла, - там никого не окажется. Я протянула руку и коснулась стакана, постучав по его отражению в зеркале кончиками пальцев, поскольку не хотела, чтобы мне снова лезли в голову мысли, будто я лишилась телесной оболочки и превратилась в призрака, невнятно шепчущего, забывшего, что это такое - быть живым, а может быть, он никогда и не был живым, этот призрак утраченных людских надежд и желаний.

Мысль эта показалась мне ужасной - сентиментальной и невротической, и все же она пришла мне в голову, и я впустила ее в дом, где она может спрятаться или получить дальнейшее развитие. Я отвернулась от зеркала и сделала несколько глубоких вдохов, как бывало когда-то в школе перед стартом в забеге. Всегда хорошо бегала, не лучше всех, но была весьма приличным спринтером и теперь понимала, что нужно успокоиться, перестать паниковать.

Думаю, именно тогда я начала осознавать, что слишком обособилась здесь, чересчур часто стала разговаривать сама с собой, отъединилась от всего мира и потеряла связь с реальностью. Не то чтобы меня всегда окружали толпы друзей, но я вовсе не обреченное на одиночество создание. Я училась в частной школе для девочек в Хэмпстеде, всего в какой-то миле отсюда вниз по холму в сторону Швейцарского домика. Большинство других девочек жили совсем не так, как я. Даже если их родители находились в разводе (что случалось весьма нередко), они все же оставались частью больших разветвленных семей с родными и двоюродными братьями и сестрами, дядюшками и тетушками, мачехами и отчимами. В их домах было полно народу, чего никогда не могло быть в квартире моей матери - единственного ребенка в семье, как и мой отец, а все мои бабушки и дедушки умерли еще до моего рождения. У меня была одна двоюродная бабушка, умершая, когда мне исполнилось десять лет; она жила в Челси вместе с запертой в клетке канарейкой. Других родственников, кроме нее, как бы неправдоподобно это ни звучало, в моей жизни не было. Когда я родилась, моей матери было уже слегка за сорок, а отцу на пятнадцать лет больше. Я оказалась для своих родителей настоящим сюрпризом, ребенком нежно любимым, но тем не менее непредвиденным. "Я уже почти потеряла надежду, - рассказывала мне мать, - и тут случилось чудо: появилась ты, моя дочь".

Если ее и удивляло, почему я так редко привожу домой друзей, она никогда об этом не спрашивала. Мама была очень тактична, не выведывала моих секретов, в результате и я приучилась не задавать ей лишних вопросов. Мы жили с ней счастливо, придерживаясь спокойной рутины, заведенного порядка, в подробности которого я предпочитала не посвящать своих друзей, пока не достигла подросткового возраста. Я не стыдилась ни своей матери, ни квартиры, в которой мы жили, но она так отличалась от других матерей: была старше их, не столь модно одета. То же можно было сказать и о квартире: мебель не менялась с тех пор, как я появилась на свет, стены закрыты книжными полками, а портативный телевизор в углу был намного меньше тех, что стояли в гостиных других девочек. Мои друзья принимали как должное, что мне нравится бывать у них в пятницу и субботу вечером, смотреть телевизор, растянувшись на диване, есть доставленную на дом пиццу, хотя в течение недели я была счастлива проводить время с мамой: мы читали, играли в слова или слушали "Лучников" (любимое произведение мамы, я притворялась, что оно кажется мне скучным, но она-то знала, что я получаю от него не меньшее удовольствие, чем она сама).

В школе у меня было несколько подруг, ни одна из них не пыталась корчить из себя первую даму, эдакую блондинку с длинными волосами и издевательским смехом, мы не любили себя выпячивать и, хотя следили за повседневным театром подростковых драм, не участвовали в нем. Нас нельзя было назвать законченными зубрилами - мы слушали поп-музыку, читали журналы, но что-то все же делало нас невидимыми для мальчиков. "Не расстраивайся, - сказала мне одна из подруг матери. - Когда станешь старше, мужчины начнут замечать тебя и поймут, что ты красива, да ты и сама это поймешь". Тогда это казалось невероятным, но меня, по крайней мере, утешало сознание, что я хорошо сдала экзамены и в этом, возможно, мое спасение.

Но на самом деле я не знала, куда мне бежать, чтобы спастись. У меня была романтическая идея отправиться на континент, в Европу, чтобы написать роман, однако мои учителя убедили меня прежде поступить в университет, на английское отделение. Они говорили, что это будет "хорошая основа" - эта фраза ассоциировалась у меня с некой карой в той же мере, что и с поощрением. Но все же я была прилежной девочкой, понимавшей необходимость такой хорошей основы. И когда я поступила в Кембридж, то знала, что мама будет счастлива; ведь и она изучала здесь английский язык и любила вспоминать об этом. К тому времени она как раз ушла на пенсию и, поскольку я начала учиться в колледже, она как будто решила, что я теперь в надежном месте, и позволила себе покинуть меня - смерть ее была такой же тихой, как и ее жизнь. Доктор сказал мне, что она умерла во сне рано утром в понедельник. Накануне, воскресным вечером, я немного поговорила с ней по телефону - мы всегда это делали, такова была часть вновь заведенного порядка, который мы с ней установили после моего поступления в Кембридж.

- Ты себя нормально чувствуешь? - спросила я ее под конец телефонного разговора, потому что голос ее звучал устало и говорила она несколько медленнее обычного.

- Все в порядке, - сказала она. - Не беспокойся. Просто немного болит голова.

Доктор сказал, что это было кровоизлияние в мозг. Она находилась в постели, спала и скорее всего ничего не почувствовала. Меня мучила мысль: может быть, он так сказал, чтобы я хоть немного успокоилась. И я представляла себе, как ее мозг заполняется кровью, а она лежит, проснувшись, но не в силах сделать движение или что-то произнести, погруженная в безмолвие в этой тихой квартире…

Потом мой научный руководитель в Кембридже сказал: "Если захочешь когда-нибудь поговорить об этом, приходи ко мне, ладно?" Я кивнула, хотя не была уверена, что означало "это"; слишком оно было огромно, чтобы вместиться в такое короткое слово, вообще в любое слово, так что подобные разговоры не были выходом. Мама умерла, и я была одна в целом свете, но то, что для других людей неизбежно становится причиной трудностей и неудобств, стало для меня настоящей катастрофой. Я попала в эту ситуацию, но не пыталась с ней справиться, поэтому весь ужас слова "это" был убран в некую шкатулку, а мне осталось продвигаться от одного дня к другому, хотя двигаться вперед для меня означало оставаться на том месте, которое мама сочла для меня надежным. Если кто-нибудь спрашивал, откуда я черпаю силы, я говорила: "Приходит день, и я принимаю его таким, как он есть". И в конце концов мне перестали задавать подобные вопросы, а дни эти обращались в недели и месяцы. Вот уже три года как умерла мама, а я здесь…

"Я здесь, - набрала я на своем ноутбуке на чердаке. - Кто-нибудь еще есть?" - и подумала, не разослать ли такой мейл по всей адресной книге: моим научным руководителям - прежнему и новому, рассеянным по свету школьным друзьям и так далее. Последнее выражение - явный эвфемизм: адресная книга в моем компьютере постыдно скудна - я по существу утратила связь с большинством одноклассниц, за исключением той, что преподает английский в Праге. Ни одна из них сейчас не живет там, где мы выросли.

Что касается тех, с кем я училась в университете, среди них не было ни настоящих ухажеров, ни возлюбленных до той удивительной ночи, когда я впервые спала с Полом. Были у меня, правда, две близкие подруги - обе, как и я, прилежные, книжные девушки. Когда я вышла замуж, Джесс, одна из них, уехала в Америку, получив стипендию в колледже, входящем в Лигу плюща, а другая, Сара, вернулась домой в Эдинбург обучать будущих учителей. Я могла звонить им, отправлять письма обычной или электронной почтой, и иногда это делала, но все реже и реже, потому что не сумела убедить ни ту ни другую, что совершаю правильный поступок, выходя замуж за Пола. Они обе говорили, конечно предельно деликатно, что, по их мнению, я слишком поспешно приняла решение, что мне следовало бы подождать.

- Понимаю, почему ты хочешь замуж, - сказала мне Джесс, - ясно и то, почему тебе могло показаться, что надо вступать в брак: чтобы чувствовать себя в безопасности, иметь дом, все то, что другие люди считают само собой разумеющимся. Но почему бы тебе сперва не убедиться, что вы удачная пара, а потом уже выходить за него замуж?

- Я люблю его, - сказала я, словно все было настолько просто.

И тогда я действительно думала, что все просто, но только теперь поняла, что любить кого-то - недостаточно и что сделать свою жизнь спокойной и благополучной - этого слишком мало.

Джесс я этого говорить не стала и ничего не рассказывала ни ей, ни Саре о неладах с Полом. У меня не было привычки быть с подругами до конца откровенной: я никогда не говорила с ними о смерти мамы - ни с кем не касалась этой темы, - но наши разговоры о книгах остались в прошлом вместе с милыми моей душе днями в Кембридже, когда мы пили чай с печеньем возле мерцающей газовой плиты, гуляли вдоль реки, кормили уток и беседовали о невозможности понять примечания к "Бесплодной земле" и о том, прослеживается ли влияние детских фантазий Эмили Бронте о Гондале в "Грозовом перевале". Когда мы были студентками, казалось, что время, которое мы проводим вместе, будет длиться вечно, но оно закончилось, да и как могло быть иначе: сдав выпускные экзамены, мы покинули стены университета, чтобы дать дорогу новой партии девушек, которые заполнят аудитории, некогда занятые нами.

А может быть, я забыла, как поддерживать дружбу: наверно, я живу в основном тем, что происходит у меня в голове. Именно об этом говорила мне мама за несколько дней до смерти: "Не забывай общаться с другими людьми, дорогая". Странно, что так сказала тихая женщина, библиотекарь, привыкшая к тишине и считавшая, что она умиротворяет, а не угнетает.

Назад Дальше