Елена, хоть и
затравленная Курцевичихой, хоть и проводившая дни свои в сиротстве, печали и страхе, была, как ни говори, пылкой украинкою. Едва упал на нее
теплый луч любви, она сейчас же расцвела, точно роза, и проснулась для новой, неведомой жизни. Она вся сияла счастьем и отвагой, и порывы эти,
споря с девичьей стыдливостью, окрасили ланиты ее прелестным румянцем. А пан Скшетуский просто из кожи вон лез. Он пил, позабыв меру, но мед не
опьянял уже опьяневшего от любви. Никого, кроме девы своей, он за столом просто не замечал. Не видел он, что Богун бледнел все сильней и
сильней, то и дело касаясь рукояти кинжала; не слышал, как пан Лонгин в третий раз принимался рассказывать о пращуре Стовейке, а Курцевичи - о
своих походах за “турецким добром”. Пили все, кроме Богуна, и лучший к тому пример подавала старая княгиня, поднимая кулявки то за здоровье
гостей, то за здравие милостивого князя и господина, то, наконец, за господаря Лупула. Еще разговаривали о слепом Василе, о прежних его ратных
подвигах, о злосчастном походе и теперешнем умопомрачении, каковое Симеон, самый старший, объяснял так:
- Сами, ваши милости, посудите, ежели малейшая соринка глазу глядеть мешает, то разве же большие куски смолы, в мозги попавши, не могут
разум помутить?
- Очень тонкое оно instrumentum <приспособление (лат.).>, - рассудил пан Лонгин.
Между тем старая княгиня заметила изменившееся лицо Богуна.
- Что с тобою, сокол?
- Душа болит, мати, - хмуро ответил тот, - да казацкое слово не дым, так что я его сдержу.
- Терпи, синку, могорич буде.
Вечеря была закончена, но мед в кулявки наливать не переставали. Пришли тож и казачки, позванные для пущего веселья плясать. Зазвенели
балалайки и бубен, под звуки которых заспанным отрокам надлежало развлекать присутствующих. Затем и молодые Булыги пустились вприсядку. Старая
княгиня, уперев руки в боки, принялась притопывать на одном месте, да приплясывать, да припевать, что завидя и пан Скшетуский пошел с Еленою в
танец. Едва он обнял ее, ему показалось, что сами небеса прижимает он к груди. В лихом кружении танца длинные девичьи косы обмотались вокруг его
шеи, словно девушка хотела навсегда привязать к себе княжеского посланца. Не утерпел тут шляхтич, улучил момент, наклонился и украдкою жарко
поцеловал сладостные уста.
Поздно ночью, оставшись вдвоем с паном Лонгином в комнате, где им постлали, поручик, вместо того чтобы лечь спать, уселся на постели и
сказал:
- С другим уже человеком завтра, ваша милость, в Лубны поедешь!
Подбипятка, как раз договоривший молитву, удивленно вытаращился и спросил:
- Это, значит, как же? Ты, сударь, здесь останешься?
- Не я, а сердце мое! Только dulcis recordatio <сладостное воспоминание (лат.).> уедет со мною. Видишь ты меня, ваша милость, в великом
волнении, ибо от желаний сладостных едва воздух oribus <устами (лат.).> ловлю.
- Неужто, любезный сударь, ты в княжну влюбился?
- Именно. И это так же верно, как я сижу перед тобою. Сон бежит от очей, и только вздохи желанны мне, от каковых весь я паром, надо думать,
выветрюсь, о чем твоей милости поверяю, потому что, имея отзывчивое и ждущее любови сердце, ты наверняка муки мои поймешь.
Пан Лонгин тоже вздыхать начал, показывая, что понимает любовную пытку, и спустя минуту спросил участливо:
- А не обетовал ли и ты, любезный сударь, целомудрие?
- Вопрос таковой бессмыслен, ибо если каждый подобные обеты давать станет, то genus humanum <род человеческий (лат.
).> исчезнуть обречен.
Дальнейший разговор был прерван приходом слуги, старого татарина с быстрыми черными глазами и сморщенным, как сушеное яблоко, лицом. Войдя,
он бросил многозначительный взгляд на Скшетуского и спросил:
- Не надобно ли чего вашим милостям? Может, меду по чарке перед сном?
- Не надо.
Татарин приблизился к Скшетускому и шепнул:
- Я, господин, к вашей милости с поручением от княжны.
- Будь же мне Пандаром! - радостно воскликнул наместник. - Можешь говорить при этом кавалере, ибо я ему во всем открылся.
Татарин достал из рукава кусок ленты.
- Панна шлет его милости господину эту перевязь и передать велела, что любит всею душою.
Поручик схватил шарф, в восторге стал его целовать и прижимать к груди, а затем, несколько успокоившись, спросил:
- Что она тебе сказать велела?
- Что любит его милость господина всею душою.
- Держи же за это талер. Значит, сказала, что любит меня?
- Сказала.
- Держи еще талер. Да благословит ее господь, ибо и она мне самая разлюбезная. Передай же... или нет, погоди: я ей напишу; принеси-ка
чернил, перьев да бумаги.
- Чего? - спросил татарин.
- Чернил, перьев и бумаги.
- Такого у нас в дому не держат. При князе Василе имелось; потом тоже, когда молодые князья грамоте у чернеца учились; да только давно уж
это было.
Пан Скшетуский щелкнул пальцами.
- Дражайший Подбипятка, нету ли у тебя, ваша милость, чернил и перьев?
Литвин развел руками и вознес очи к потолку.
- Тьфу, черт побери! - сказал поручик. - Что же делать?
Татарин меж тем присел на корточки у огня.
- Зачем писать? - сказал он, шевеля угли. - Панна спать пошла. А что написать хотел, то завтра и сказать можно.
- Если так, что ж! Верный ты, как я погляжу, слуга княжне. Возьми же и третий талер. Давно служишь?
- Эге! Сорок лет будет, как князь Василь меня ясырем взял; и с того времени служил я ему верно, а когда ночью уезжал он неведомо куда, то
дитя Константину оставил, а мне сказал: “Чехла! И ты девочку не оставь. Береги ее пуще глаза”. Лаха иль алла!
- Так ты и поступаешь?
- Так и поступаю; в оба гляжу.
- Расскажи, чего видишь. Как здесь княжне живется?
- Недоброе тут задумали, Богуну ее хотят отдать, псу проклятому.
- Эй! Не бывать этому! Найдутся заступники!
- Дай-то бог! - сказал старик, раскидывая горящие головешки. - Они ее Богуну хотят отдать, чтобы взял и унес, как волк ягненка, а их в
Разлогах оставил, потому что Разлоги ей, а не им, после князя Василя оставлены. Он же, Богун этот, на такое согласен, ведь по чащобам у него
сокровищ больше спрятано, чем песка в Разлогах; да только ненавидит она его с тех пор, как при ней он человека чеканом разрубил. Кровь пала меж
них и ненавистью проросла. Нет бога, кроме бога!
Уснуть в ту ночь наместник не мог. Он ходил по комнате, глядел на луну и обдумывал разные планы. Теперь было ясно, что замышляют Булыги.
Возьми за себя княжну какой-нибудь соседний шляхтич, он бы востребовал и Разлоги, и был бы прав, так как они принадлежали ей, а то и
поинтересовался бы еще отчетом по опеке.