“Нельзя судить о нем по его поступкам, он лучше, - думала девушка, - и нет уж больше тех, кто толкал его на преступления; в отчаянии он
может снова оступиться, так пусть же никогда не отчаивается”.
И доброе ее сердце обрадовалось тому, что она простила его. На щеках Оленьки заиграл румянец, свежий, как роза, окропленная утреннею росой,
живо и радостно засиял ее взор и словно озарил всю залу. Люди проходили мимо и любовались чудной парой, потому что такого кавалера и такую панну
днем с огнем не сыскать было во всей этой зале, где собрался весь цвет шляхты и шляхтянок.
К тому же оба они, словно сговорившись, нарядились одинаково: на ней тоже было платье серебряной парчи и голубой кунтуш венецианского
бархата. “Верно, брат с сестрою”, - высказывали предположение те, кто не знал их; но другие тотчас возражали: “Не может быть, уж очень он очами
ее пожирает”.
Тем временем дворецкий дал знак, что пора садиться за стол, и в зале сразу поднялось движение. Граф Левенгаупт, весь в кружевах, шел
впереди под руку с княгиней, шлейф которой несли два прехорошеньких пажа; вслед за ними барон Шитте вел пани Глебович и шел епископ Парчевский с
ксендзом Белозором, оба хмурые, чем-то очень удрученные.
Князь Януш, в шествии уступивший первое место гостям, но за столом занявший самое высокое место рядом с княгиней, вел пани Корф, жену
венденского воеводы, которая вот уже неделю гостила в замке. Так текла целая вереница пар, изгибаясь и переливаясь многоцветною лентой, Кмициц
вел Оленьку, которая слегка оперлась на его руку; пылая, как факел, он поглядывал сбоку на нежное ее личико, счастливый, властелин над
властелинами, ибо рядом было бесценное его сокровище.
Так, шествуя плавно под звуки капеллы, гости вошли в столовую залу, представлявшую собою как бы целое особое здание. Стол, поставленный
покоем, был накрыт на триста персон и ломился под золотом и серебром. Князь Януш, как один из властителей державы и родич стольким королям,
занял рядом с княгиней самое высокое место, а гости, проходя мимо, низко кланялись и занимали места по титулу и чину.
Но мнилось гостям, что гетман помнит о том, что это последний пир перед страшной войною, в которой будут решены судьбы великих держав, ибо
не было в лице его покоя. Тщетно силился он улыбаться и казаться веселым, вид у него был такой, точно его сжигал внутренний жар. Порою облако
повисало на грозном его челе, и сидевшие рядом замечали, как покрывается оно каплями пота; порою пронзительный взор его, скользнув по лицам
гостей, останавливался на лицах отдельных полковников; потом князь снова супил львиные брови, словно пронзенный болью или обуянный гневом при
виде чьего-то лица. И странное дело! Сановники, сидевшие радом с ним: послы, епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский,
Глебович, венденский воевода и другие, - тоже были рассеянны и неспокойны. На двух концах огромного, поставленного покоем стола уже слышался,
как всегда на пирах, веселый и шумный говор, а в вершине его пирующие хранили угрюмое молчание, или обменивались шепотом короткими словами, или
рассеянно и как будто тревожно переглядывались друг с другом.
Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ибо на нижних концах сидели полковники и рыцари, которым близкая война грозила, самое
большее, смертью. Легче быть убитым на войне, нежели нести за нее бремя ответственности. Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью
грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в
канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.
Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью
грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в
канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.
Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя.
- Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует, - толковал Заглобе старый полковник Станкевич. - Но чем он угрюмей,
тем хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел.
- Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, - заметил Заглоба, - что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал,
сдается, играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем
поспать бы часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь.
- Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! - сказал Станислав Скшетуский.
- Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко может проглотить что-нибудь нечистое, - пояснил вполголоса Заглоба. - К
напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить, а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму,
когда я сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь - и уж готов
и от веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. - Тут Заглоба еще больше понизил голос: - Я про князя не говорю, ну а все-таки мой
совет вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет.
- Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и
кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу.
- У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со шведами тотчас и снюхались, - отрезал Заглоба, - а теперь и вовсе
дружбу с ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого
Левенгаупта. Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей
набьет. Забыл я, как ту другую заморскую птицу звать... Как, бишь, его...
- Ты, отец, Михала спроси, - сказал Ян Скшетуский.
Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная
девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной
перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее отуманенным взором, то и дело поддакивал: “Да, милостивая панна,
клянусь богом, да!” - но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового
платья и от сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету.
“Что за чудная девушка! Что за красавица! - говорил он про себя. - Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так
хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному
скитальцу, деваться?”
- А что ты, пан, думаешь делать после войны? - спросила вдруг панна Эльжбета Селявская, сложив губки “сердечком” и усердно обмахиваясь
веером.