— Оказались вот, — ответил с неохотой, — везет тебе, Борисов, сам не знаешь даже, как. Как новорожденному везет. Видать, мамка за тебя крепко молилась.
— Я детдомовский.
— Ну, значит, кто-то еще. Как тогда, в сорок четвертом, под Брянском, помнишь?
— Как не помнить. В атаку пошли — двести было, а вернулись семеро…
— Вот-вот. Вернули, — голосом надавил Нефедов, — семерых.
Все это время он озабоченно хмурился, поглядывал на часы. Альв, которого он называл по имени — Ласс? — неподвижно замер рядом с постанывающим и ворочающимся в блевотине Винторезом, не высказывая никаких эмоций. Только ногой в мягком кожаном сапоге без каблука прижимал бандита к земле. С виду этот альв выглядел совсем хрупким, узкоплечим, но я помнил других таких же, как он, и понимал, что Винторез под сапогом сейчас стонет от боли.
Брянская область, май 1944 года
Мы вляпались серьезно. Сначала Сашка Куренной, наш взводный, еще пытался храбриться, тихонько пел: «Шумел сурово брянский лес…», но, получив жестокий удар в затылок, свалился нам под ноги. Никто его не поднимал — нам, трусящим по лесной тропке в сыромятных ошейниках, жестоко стягивающих гортани, было не до того. Только Пушок, рядовой Пушкарев, дернулся было в сторону, но захрипел, когда веревка рванула его обратно. Куренного поволокли позади, он мычал, и голова его болталась по-неживому.
Черные альвы гнали нас в свое логово, как скот.
Я встретился взглядом с Кузьмичом. Он был самым старшим во взводе. Самым опытным, самым рассудительным и никогда не унывавшим. Даже в отступлении, которое складывалось в недели и месяцы, даже тогда, когда мы попали в окружение и выбирались болотами, рискуя нарваться на облавные отряды немцев. Тогда старый вояка держался лучше всех, делился с нами махрой и подбадривал ядреными шутками. «Вот выберемся, хлопцы — первый на бабу заберусь, и ну над ней трудиться!»
Сейчас в глазах Кузьмича я увидел только ужас. Точнее, в одном глазу. Второй был выбит, липкая кровянистая дорожка тянулась из пустой глазницы по щеке.
— Все, Вовка. Отвоевались! — выдохнул он быстрым шепотом. — Хана нам…
— Почему? — спросил я, чувствуя, как мокнет ледяным смертным потом гимнастерка на спине. — Ты что, Кузьмич? Прорвемся!
— Не… От этих не сбежать. И назад не смотри. Не смотри!
Но я уже оглянулся.
Там резали нашего взводного. А он мычал, давился кровью, пытался выкрутиться из рук черных. Только потом я понял, что сначала ему отрезали язык — а сейчас не мог оторвать взгляда от равнодушных темных лиц. Двое придавили Сашку к земле, а третий наклонился над широкой, волнами мускулов ходящей спиной, располосовал грязную гимнастерку. Потом всадил лезвие узкого и длинного кинжала под правую лопатку.
Хруст ребер словно бы что-то внутри меня надорвал, и я перегнулся пополам, выташнивая под ноги желчь. Белый как известка Кузьмич ухватил меня под мышки, бормоча:
— Тока не падай, Вовка, не падай… Нельзя падать…
А я слышал хруст и бульканье там, сзади и знал, что вот сейчас, в эту секунду, черные альвы делают «орла крови», выворачивают Куренному ребра и вынимают опавшие, дергающиеся легкие, чтоб разложить их, как крылья.
И я даже не мог заткнуть уши.
Наверно, дальше я все-таки шел сам, потому что остался жив. Но путь вглубь леса мне не запомнился, а очухался я только тогда, когда меня окатили холодной водой. Захлебнулся, закашлялся и открыл глаза.
Мы были в лагере черных.
А дальше осталась только — кровь, кровь, кровь…
* * *
— Все помню, — хмуро ответил я. Альв, повинуясь кивку старшины, таким же мгновенным движением выдернул иглу из моей шеи, и онемевший позвоночник с явственным скрипом наконец-то обрел подвижность. Боль не возвращалась. Я затянулся папиросой и поднял глаза на Нефедова.
— Долго они что-то, — непонятно сказал тот, снова глядя на часы.
— Кто?
— Кто надо. Группа зачистки. А! Легки на помине…
Во двор влетела «полуторка», завывая мотором и страдальчески дребезжа всеми своими фанерными частями. Из кузова попрыгали люди. Рослые, плечистые как на подбор, в одинаковых черных комбинезонах без знаков различия, но при этом — все какие-то разные. Рассыпались по двору, привычно и умело осматривая каждый уголок. Недоумение мое росло.
— Что ищете, старшина?
— Кольку твоего. Винтореза ищем.
Несмотря на то, что улыбаться было больно, я рассмеялся.
— А вон там кто лежит тогда? Привидение? — махнул рукой в сторону альва, который коротко покосился на меня и снова уставился в спину лежащему бандиту.
— Там? — Нефедов глядел на меня и, похоже, думал о чем-то. — Ну пойдем, покажу тебе, кто там лежит.
Он подошел к Винторезу, я — шипя от боли поплелся за ним. Дышалось отчего-то с трудом, но в целом, нормально, бывало и хуже.
— Ласс, р'тисслар са,[8]- коротко приказал старшина, и альв, не переспрашивая, вынул еще одну иглу и всадил Кольке за ухо на всю длину. Меня передернуло, а он без усилия перевернул связанного на спину.
Я обомлел. Лицо Кольки-Винтореза отваливалось кусками. Кожа вспучивалась, ходила желваками, трескалась, а из-под нее… Во все стороны из-под этой треснувшей кожи топырились короткие шипы, точно у рассерженного ежа. На кончиках некоторых из них ворочались маленькие глаза, разглядывавшие нас с голодной тупой злобой. Существо дергалось, но не могло пошевелиться — видно, Ласс хорошо знал свое дело.
— Ч… ч-то это? — я сам не узнал своего голоса, который задребезжал и сорвался петушиным выкриком.
— Мангыс, — спокойно сказал за моей спиной Нефедов и чиркнул спичкой, — я же говорю — везучий ты, лейтенант.
— Он что… съел его?
— Взял. Но не целиком. А то, что осталось, сейчас мои ищут. Потому и не повезло твоему другу, ты уж извини. Мангыс ему мог и пальцем горло перерезать, да под руку ножик из американского сухпайка попался. А потом он за тебя взялся.
Старшина покачал на ладони мой «шварцметалл». Потом передернул затвор, и тот остался у него в руках. На землю посыпалась густая бурая ржавчина и куски пружины.
— Видал? Слепить на твой ствол Ржавое Слово ему было — как два пальца… облизать. А его бы «наган» не подвел. Подвело другое — что пытался себя вести как человек. На кой ему, сам подумай, тот револьвер сдался? Куда проще пальцем было тебя проткнуть. Тут он и прокололся, потому Ласс его взять и успел, воткнул свой стиалл куда надо. Вовремя мы…
— Как всегда, — пробормотал я. Пусто было в голове, пусто и холодно, и только одна мысль стучалась — что ж я Насте скажу, Сережкиной жене?
Брянские леса, 1944 год
Они пришли тогда, когда семеро нас, остававшихся в живых, уже ни на что не надеялись. На моих глазах умер Пушок, когда альвы срезали с него все, что можно, оставив голые кости, и вытянули красные нити жил, накручивая их на заостренные колья. Потом обмяк на веревках Кузьмич, перестав страшно кричать и материться, весь дымящийся и черный от ожогов.
Хуже всего была музыка — непрерывная, монотонная, сводящая с ума мелодия. Под нее, пританцовывая, двигались наши палачи, сдирая кожу, подвергая нас, одного за другим, немыслимым мукам, которые могут причинять только черные альвы. У них были безжалостные руки и рысьи глаза.
И все же их караульные проглядели опасность.
Когда с деревьев, обступивших поляну, полетели костяные стрелы, я подумал, что это бред. Но черный, уже схвативший меня за подбородок, охнул и упал в костер. Потянуло горящей плотью. А из-за деревьев уже бежали — нет, умопомрачительно быстро двигались, скользили люди в пятнистых куртках, с обнаженными ножами в руках.
Среди черных не было трусов, посреди лагеря они сошлись с врагами лицом к лицу. Люди и альвы рвали друг друга на куски, резали ножами на кровавые ломти, дробили врагу кости и падали мертвыми. Но альвов падало больше. А с деревьев летели и летели стрелы, и ни одна не пропадала впустую. Пленных не брали, да они и не просились в плен.
Что-то чиркнуло по моим веревкам, и я, не удержавшись на ватных ногах, повалился, ударившись лицом о корень дерева. Надо мной присел человек — худощавое лицо его было искажено в яростной гримасе, зубы оскалены. Увидев черные зрачки, расширенные на всю радужку, я понял, что он сейчас под действием каких-то боевых снадобий — раньше мне приходилось слышать о таких, но применялись они только в спецчастях. А потом я увидел нашивку на рукаве комбинезона. Крест в пятиконечной звезде. Охотники.
Лицо своего спасителя я видел совсем недолго, но запомнил твердо. Потом он несколько раз навещал меня в госпитале, задавал вопросы. И вдруг исчез. Куда? — никто о том не знал.
Это был он самый.
Степан Нефедов.
* * *
— Понял теперь, лейтенант, почему ты везучий? — рассеянно спросил старшина, глядя на то, как несколько его людей выносят с заднего двора что-то длинное, накрытое брезентом.
— А вот и твой Винторез, почти в целости, но далеко не в сохранности, — усмехнулся он. — Ну, я так думаю, МУР об этом шибко жалеть не будет?
Он присел возле носилок, на которые уже уложили Осину. Лежал мой друг, подставив лицо неяркому сентябрьскому солнцу, вытянувшись всем своим длинным и нескладным телом, и одна рука свешивалась с носилок — пальцы скрючились, словно пытался дотянуться и после смерти до бандита. А я смотрел на него, и тяжелый камень рос в душе.
Старшина вздохнул, поправил покойнику руку, покачал головой.
— Геройским парнем был Сергей Осинников. Понял он, с кем схватился, и тебя спас, заговоренный нож остановил. Только поздно… Жаль, что таких чаще всего посмертно награждают…
Он положил широкую ладонь Сереге на лицо, закрывая ему глаза. Из-под пальцев старшины выкатилась слеза и скользнула по небритой щеке Осины. Меня шатнуло, и я отвернулся.
— Ладно, лейтенант. Рапорт я составлю, отмечу вас в нем, — я равнодушно слушал слова Нефедова, они проскальзывали мимо сознания. Он, видимо почуяв это, оборвал фразу на полуслове, помолчал. Пожал мне руку и пошел к «полуторке». Но тут же вернулся.
— Ты вот что… Шибко не прыгай ближайшую неделю. Я начальству твоему сообщу. Нельзя тебе сейчас на задержания, да и вообще — полежи дома, оклемайся.
— Почему — нельзя? — спросил я, выталкивая слова непослушным языком. Очень хотелось спать.
— А потому, — старшина поглядел куда-то вниз. Опустив подбородок, я увидел на своем свитере круглую дырку и темное пятно, расплывшееся вокруг нее — на груди слева. Сквозь дырку виднелся свежий рубец на коже.
— Потому что убил тебя этот самый мангыс-Винторез, — мягко сказал старшина Нефедов. — Два выстрела было, а не один. Только второго ты не помнишь и помнить не можешь. Секундой позже — и ни мои обереги, ни Лассовы стиаллы тебя бы уже не спасли. Точно в сердце попал он тебе из «нагана» — меткий, паскуда, они все такие… А ты — живехонек, только поболеешь немного. Ну, бывай, Борисов, не хворай.
И уходя, повернувшись ко мне спиной, он добавил своим обычным, насмешливым тоном:
— Я же говорил — везучий!
19. Последний приказ
— Товарищ старшина, вставайте…
Он вскочил на ноги еще до того, как проснулся окончательно. Хрустнул суставами, потянулся к автомату. Сон не забывался, но Степан усилием воли заставил себя не думать о нем, отодвинул в самый дальний угол сознания мысли о распахнутых воротах. Почему — распахнутых? Стоп.
Он зевнул и посмотрел на Сашку Конюхова, державшего в руках ремень с кобурой. Застегнул пряжку, поправил кобуру, привычно почувствовав тяжесть парабеллума. И только глянув на длинный, наспех сколоченный стол, заваленный консервными банками, уставленный кружками и бутылками, проснулся окончательно.
— Н-да… Погуляли вчера, не посрамили Особого взвода, нечего сказать. Санька, где наши?
— Все здесь, кто чем занимается. Оружие чистят, дырки штопают. Альвы как всегда… ножи точат, — Конюхов махнул рукой вдоль улицы, заваленной грудами закопченного битого кирпича. Уцелевшие дома слепо таращились оконными проемами. — Только Никифоров ни свет ни заря куда-то потащился. Хочу, говорит, сфотографироваться у этих, как их… Бранденбургских ворот, что ли.
— Грамотный, — хмыкнул Нефедов, туго затягивая шнурки на высоких ботинках, — откуда только знает про ворота, бурят хитромудрый?
— Так они вчера альбом притащили, уже за полночь. Капитан переводчиков с ними, поддатый тоже. Говорит, название «Все виды Берлина». Вот они вчера и спорили, кому что больше из этих видов нравится. Сошлись на том, что у нас лучше.
Конюхов улыбнулся, сверкнул белыми зубами.
— У нас-то? Конечно лучше, — уверенно сказал Нефедов, и тут же построжал лицом. — Никто вчера не напился?
— Ни синь-пороху! — мотнул головой Санька. Два ордена Славы на его гимнастерке тонко звякнули, зацепив друг друга. — Ну… капитана, правда, пришлось унести, прямо в кузове положили. Обезножел от спирта. А наши все с понятием, уже с утра на ногах. Вас будить не хотели, но посыльный из штаба армии за вами…
— Тьфу! — Степан досадливо поморщился. — Чего раньше не сказал?
— Виноват, — сержант произнес это таким тоном, что было ясно — виноватым он себя не считает совершенно, — только сейчас-то зачем спозаранку тревожить?
— Ладно.
Конюхов помолчал, и когда старшина уже собрался идти, вдруг спросил:
— Степан, слушай… Неужели — все? А? Кончилась война?
Нефедов поглядел на него светлыми холодными глазами.
— В штабе, Саша, виднее.
* * *
Подвал, где находился штаб, выглядел аккуратно — должно быть потому, что располагался в одном из домов, который почти все снаряды и бомбы каким-то чудом обошли стороной. Старшина козырнул адъютанту, узнавшему его, и вошел, толкнув тяжелую, по-немецки основательную дверь.
— Степан? — генерал Иванцов оторвался от сосредоточенного занятия — чистки янтарного мундштука специальной щеточкой. Выглядел он, как про себя отметил Нефедов, уже не таким усталым, как в последние месяцы — видимо, сумел выспаться.
— Оцениваешь? — генерал перехватил взгляд старшины, хмыкнул довольно. — Вот, представляешь, сумел урвать сутки. Плюнул на все и давай дрыхнуть, без задних ног, как медведь в берлоге. И сны, Степан, все такие… э-эх! — генерал довольно повел крутыми плечами, на которых китель сидел как влитой, обрисовывая под сукном мощные бицепсы. До войны Иванцов серьезно занимался спортом, и даже, как знал Нефедов, несколько раз брал кубки ЦСКА по боксу.
— Чайник вон там. Погоди, сейчас адъютанту скажу. Эй! — Иванцов крикнул в соседнюю комнату. — Казанцев! Чаю обеспечь нам два стакана. Ты как пьешь, Степан?