Фигуры расставлены. Но в душе не было покоя. Дядюшка Вилли благодушествовал, расчёсывал свои уникальные бакенбарды, отнимал время своими разговорами, советами, в коих было больше старческого резонёрства, нежели разумности. Похоже, он выжил из ума. Да и зачем надобен ему ум, если у него под боком Отто фон Бисмарк с его остро отточенным практическим и дальновидным умом, который умело правит за императора всея Германии.
Одно утешение — Катенька. Всё это время Александр был как на иголках: приходилось исполнять обязанности гостеприимного племянника и верного союзника, притом почти на протяжении двух недель.
Но вот дядюшка Вилли с Бисмарком, Мольтке и другими советчиками, от которых было более беспокойства, чем проку, наконец отбыли, знаменитые бакенбарды перестали быть притчею во языцех, и Александр облегчённо вздохнул. Наконец в его досугах могла воцариться Катенька.
Досугов, к сожалению, было мало: дела копились без разрешения, и теперь приходилось их побыстрей разгребать, чтобы почувствовать себя на какое-то время полностью свободным для любви и неги.
Бог его знает почему, но когда наконец он заключил Катеньку в объятия, прежнего пыла не было. Что-то пролегло меж них, и это «что-то» был сын Георгий. Александр поневоле стал его воспреемником — роды случились неожиданно в бывшем покое царя Николая, где происходили потаённые встречи любовников. Малыш-крепыш был копией венценосного отца. Катеньку с новорождённым нельзя было оставлять в Зимнем, и её переправили в особняк верного генерала Рылеева, где ей и сыну были обеспечены покой и надёжная охрана.
Теперь она явилась к нему в новом качестве — матери его сына. Незаконорожденного! Вот в чём был парадокс. Сын императора Всероссийского формально пребывал в незаконорожденных. И несмотря на своё видимое всемогущество, Александр пребывал в затруднении.
Однако ничего от Катеньки не убыло. Материнство сделало её, пожалуй, ещё краше. Фигурка оставалась столь же точёной. Страстности и любовных ухищрений не только не убыло, но прибыло. Казалось, материнство сделало её ещё опытней и изощрённей: теперь он был не только любовником, но отцом её ребёнка, и не простым, а венценосным отцом. А потому к её ласкам примешивалась ещё и благодарность.
Сын Георгий, царский сын, был, разумеется, окрещён в серебряной купели, к нему приставили кормилицу и опытных нянек, над всеми надзирала с великою ревностью Варенька Шебеко, а генерал-адъютант Александр Михайлович Рылеев оставался бдительным стражем юного семейства.
Но как быть дальше? Как узаконить сына? Как умиротворить её величество законную супругу Марию Александровну, родившую восьмерых наследников и наследниц и медленно теперь угасавшую? Императрица, разумеется, знала обо всём: как ни таились все участники, все действующие лица этой любовной связи государя, её, так сказать, апогей выплыл наружу.
При всём при том Александр был совестлив. Он чаще прежнего произносил и вслух и про себя слова молитвы: «Покаяния отверзи ми двери...» Покаяться ли? Просить ли у супруги прощения? Нет, духу не хватало. А потом, он давно отвык каяться и просить прощения у кого бы то ни было, даже у Господа Бога. Он оставался императором и самодержцем всея Руси, помазанником Божиим, все поступки которого и все грехи освящены и отпущены.
И Александр продолжал вести себя так, словно ничего особенного в его жизни и в дворцовом расписании не случилось. Он так и объявил Катеньке:
— Всё меж нами остаётся по-прежнему. Я не отрёкся от своего обещания, ежели на то будет воля Господня, жениться на тебе.
— Ежели на то будет воля Господня, — как эхо повторила Катенька и заплакала. Воля Господня была неисповедима.
Мария Александровна, её императорское величество, знала всё. Она была умна и терпелива. Гордыня не дозволяла ей ни сетовать, ни плакаться. Её единственным собеседником и исповедником был Господь Бог. Ему она приносила свои бессловесные жалобы. Она продолжала молить его о здравии своего державного супруга, их совместного потомства и... Да-да, о здравии новокрещённого младенца Георгия.
Менее всего она питала зла к Кате Долгоруковой. Как ни странно, она испытывала нечто вроде удовлетворения. Её супруг был слишком любвеобилен, не пропускал ни одной юбки на мало-мальски стройных формах, короче говоря, был бабник. И вот наконец он угомонился, прибился к берегу. И предположения об его очередной пассии приумолкли.
Мужчина, ежели он настоящий мужчина, считала Мария Александровна, не может довольствоваться одной женщиной. Получив от неё всё, что она может ему дать, он должен щедро рассевать своё семя. Тем более ежели оно царственное.
Доселе семя её супруга не давало всходов. И вот наконец оно взошло. И как она слышала, младенец Георгий был вполне достоин своего отца. И, слава Господу, Катя Долгорукова отдала ему своё девство, тогда как прежние любовницы Александра бывали и случайны, и потасканы.
Она любила Александра — отца своих детей — тою же своей первозданной любовью и прощала ему всё. Потому что он оставался благодарен ей и внимателен. Супруг испытал глубокое чувство, и ей этого было достаточно. Она была убеждена, что новая любовь Александра стала повторением той, которую испытали оба они в свои молодые годы.
У неё самой, у императрицы, больше не будет детей. Она не знала: испытывать ли облегчение от этой мысли или нет. Всё-таки в материнстве — счастье женщины. Она могла представить себе, как велико счастье Кати Долгоруковой: быть любимой самим государем и нянчить его ребёнка. Вероятно, в это огромное счастье примешивалось и немало горечи от сознания невозможности соединения с любимым.
Если бы не опасение уронить себя в глазах Александра, двора и света, если бы не обострённое самолюбие и чувство собственного достоинства, о, с каким бы наслаждением она бы прижала к груди младенца Георгия, как бы нянчилась с ним! От одной этой мысли в ней просыпалась мать, это был как бы и её ребёнок. Если бы Катя знала, что она не питает к ней зла. В конце концов ей, принцессе Гессенской Максимилиане-Вильгельмине-Августе-Софии-Марии, было столько же лет, сколько и Кате, когда она лишилась девства, став супругой наследника российского престола Александра, страстно полюбившего её, и понесла своего первого ребёнка, Коленьку, цесаревича, которого взяла смерть. Катя Долгорукова годилась ей в дочери. До всей этой истории Мария Александровна любовалась ею.
Теперь всё это позади, Александр прячет свою юную любовницу, впрочем, уже молодую женщину. Похоже, он ревнив. Это более, чем странно: она ведь ему не изменит даже с первым красавцем-гвардейцем.
Ей, Марии Александровне, остаётся утешение в молитвах и в благотворительности. Она основала несколько женских гимназий и ревностно пеклась о них, об их пансионерках. Это было ново, дотоле о женском образовании не думали. Основала она и женские епархиальные училища. Именно в этом нашла она своё призвание и своё утешение. С её мальчиками не было сладу. Ни покойный Коля, ни цесаревич Саша не желали ничему учиться. Они препровождали свои досуги в пустых играх, а став старше — в кутежах и охоте. Все её старания приохотить сыновей к наукам оставались тщетны. Она старалась действовать увещаниями, добром, отец, занятый государственными делами и «романами», в немногие свободные минуты — строгостью и даже бранью.
Постепенно круг её стал сужаться. Она становилась строже к придворным дамам и фрейлинам. Статс-дамы стали от неё отдаляться, а фрейлины были слишком молоды для того, чтобы скрашивать её одиночество. Оно мало-помалу становилось гулким, и всякий неуставный звук причинял ей боль.
Своего супруга она видела всё реже и реже. Он пропадал — говорили, на охоте, в Государственном совете, в Совете министров, на манёврах, смотрах и разводах. Но она-то знала: он более всего со своею Катей. Говорили, что она ждёт второго ребёнка...
Что же это будет? Во что это может вылиться? Духовник с натянутой улыбкой понуждал её просить заступления и защиты у Великой Заступницы и Утешительницы Утоли моя печали. Она уединялась в своей моленной и бескровными губами шептала невнятные слова. В ней всё ещё оставался её лютеранский бог и частица той же веры, которую она исповедывала в детские и юные годы. То, чему она молилась в детстве, забывалось трудно, а верней сказать, оставалось жить в глубинах памяти и легко поднималось наверх, особенно когда ей становилось трудно. Но православная Богородица была всё-таки теплей её детской Девы Марии, теплей и добрей, утешней.
В её моленной висела уменьшенная копия Сикстинской Мадонны Рафаэля. Странно, но она не вызывала в ней религиозного чувства. То было олицетворение материнства, нежности, красоты. А молиться можно было богородничной иконе, освобождённой по её просьбе от драгоценного оклада. В Богородице была святость и суровость, она словно бы призывала к молитве.
И Мария Александровна молилась. Истово и подолгу. У неё было несколько богородничных икон, и ко всем она обращалась с простыми словами. Она была не очень тверда в русском языке. И всё потому, что при дворе был обиходным французский, реже немецкий, а уж потом русский. Тексты же православных молитв изобиловали непонятными словами, значение же некоторых было темно. Она стеснялась обратиться к духовному отцу за разъяснениями, кроме всего прочего, он казался ей легковесным и из новомодных.
Она молилась по-своему, порой мешая русские, французские и немецкие слова. Она верила, что Господь и Богородица-утешительница услышат её и поймут и что язык значения не имеет, а то, что в душе и в сердце.
Сердце же её с некоторых пор стало биться неровно. Сказывалась малоподвижная однообразная жизнь, сказывалась и та нравственная горечь, которая подобно медленно действующему яду год за годом отравляла её. Доктора прописывали ей микстуры, порошки и пилюли, Мария Александровна аккуратнейшим образом принимала их. Иной раз ей казалось, что они приносят облегчение.
Потом она стала регулярно ездить на воды. Профессор Захарьин горячо рекомендовал воды олонецкие, которые открыл и часто пользовался Пётр Великий. Авторитет первого российского императора и великого реформатора был незыблем. Особенно возрос он в последние годы, когда по всей России широко праздновалось его двухсотлетие.
Однако было сочтено, что российской императрице пользоваться олонецкими водами непрестижно, что ей показаны Эмс и Баден-Баден. И она ездила в Эмс, где к ней порою присоединялся и супруг. Но его приезды становились редкими. Александр был здоров и крепок. Поздняя любовь омолаживала его. Катя вливала в него свою молодость и свою молодую страстность. Это было едва ли не самое сильнодействующее средство.
А Мария Александровна готовилась к своему пятидесятилетию, желая отметить его без пышности. Тем паче, что государева любовница в самый канун этой даты преподнесла ей свой подарок — родила дочь, нареченную Ольгой. Но ведь одна Ольга в семействе уже была — любимая сестра Александра, великая княгиня. Был ли то некий вызов?
Императрица и это снесла. В конце концов ей стало всё равно, что бы не преподнёс ей супруг. Она сосредоточилась на заботах о гимназиях и училищах и своём здоровье. Она поняла: Георгий и Ольга открывают собой побочную династию, что Катя уже не остановится и чрево её жаждет одарить государя новым приношением.
Гнездо Романовых тревожно загудело. Брат Костя, пользовавшийся влиянием на Александра, был уполномочен вести увещевательные переговоры. Чего доброго монарх, будучи самодержавным во всех своих проявлениях, захочет узаконить и свою незаконную связь и столь же незаконное потомство. Из этого может произойти Бог знает что, ибо старик — а Александра уже считали стариком в его пятьдесят четыре года — в своём любовном безумии способен неведомо на что.
Константин Николаевич с великой неохотой соглашался. Но на него наступали. Наконец он решился.
— Дорогой брат, — обратился он однажды к Александру, когда они уединились в кабинете государя. — Я принуждён всей нашей роднёй обратить твоё внимание на щекотливость сложившегося положения: у тебя, как всем известно, появились побочные дети. Как же быть детям законным?
Александр хмуро глянул на брата. Он приготовился дать ему отповедь: это-де моё государево личное дело и более никого оно не касается. Но Константин был доброжелателен, они всегда понимали друг друга, так должно быть и на этот раз.
— Я буду с тобой откровенен, Костя. Ты единственный, кому я могу довериться и доверить... Я ищу достойный выход и его найду. Как нашла его, к примеру, прабабка Екатерина, прижившая сына с Гришкой Орловым. Сын их воспитывался в уединении и стал родоначальником графов Бобринских без ущерба для Павла и его сыновей. А Фёдор Фёдорович Трепов?
— Что — Фёдор Фёдорович? — удивился Константин.
— Доверяю тебе семейную тайну. Матушка наша ни за что не проговорится, а мне сия тайна только случаем стала известна. Ведь Трепов-то сын нашего батюшки... Удивляешься? И я удивился. По простоте душевной спросил: отчего не Николаевич? Ха-Ха! Матушка так и не открыла, какая из её фрейлин прижила от государыня сына. А сам Трепов сего и не знает.
— Как? Он не знает, кто его отец и кто мать?
— Нет. Сказано ему, что отец его дворянин, гвардейский офицер, павший на поле брани в Отечественную войну с Наполеоном, тогда же в московском пожаре погибла и мать, его-де воспитал дядя.
— Так, выходит, батюшка согрешил будучи ещё великим князем?
— Вестимо.
— Трепову-то уже далеко за семь десятков.
— Ну уж — далеко. Только-только... Понял? Не было Романовых, кои не имели бы побочных детей. Однако грехи их утаены и всплывают случайно. А предок наш великий Пётр Алексеевич обсеменил не один десяток баб. К чему говорю, Костя: моё это дело, и я сам его улажу, когда наступит время. Отступиться же не дозволяет совесть... — Александр пожевал губами и произнёс неожиданно: — И чувство. Да, чувство. Тебе я могу открыться: я люблю Долгорукову. Это моя лебединая песнь.
— Я тебя понимаю...
— И потом... — Александр помялся, как бы раздумывая, стоит ли продолжать... — Пора нам, Романовым, влить русскую кровь в династию. Ты ведь знаешь: мы онемечились, ничего русского в нас не осталось.
— Ни капли, — подтвердил Константин. — Пагубная эта традиция захватила не только наследников престола, но и его братьев и сестёр. Пётр Великий не разбирался — была бы ему по стати. Всерьёз занялась Елизавет Петровна. Она для племянника своего истребовала будущую Екатерину. И пошло-поехало... Вот и я...
— Да, и ты сего не избежал. Будто среди наших именитых родов не было прекрасных невест... Впрочем, оставим это. Пусть хлопочущие знают: я сам всё улажу ко всеобщему удовлетворению.
Александр встал и прошёлся по кабинету. Усмехнулся...
— Шувалов меня вчера изрядно насмешил. Принёс бумагу одного из своих агентов с доносом на тебя, Костя. Там есть такая фраза: — Он взял со стола бумагу и прочитал: — «Оберегайте царя от происков Константина. Бунтари в его руках — ширма и орудие для своих целей».
— Ну да, старая песня, — Константин тоже улыбнулся. — Я-де собираюсь свергнуть тебя с престола и занять твоё место. Дураков много, а я один...
— Согласись, это всё потому, что ты чересчур либерален и покровительствуешь вольномыслию и его представителям.
— Соглашаюсь. Со временем и ты к этому придёшь. Потому как оно того требует. Нельзя управлять одним кнутом, как того хочет Шувалов и его единомышленники среди твоих министров. Надобен и пряник. Политика кнута и натянутых вожжей ни к чему хорошему не приведёт. Вот и меня мешают в заговорщики, — засмеялся он.
— Ты зря смеёшься, — поскучнел Александр. — Расплодились и вылезли как грибы после дождя заговорщические кружки, всякие там долгушинцы, чайковцы, нечаевцы...
— Пусть их лезут сколько угодно. Ты знаешь: всякому овощу своё время. Они без опоры на народ могут сколько угодно фрондировать, сочинять революционные прокламации, призывать к восстанию. Народ же тёмен и нищ. Ему не до сочинителей. Я тебя уверяю: он их будет гнать от себя, потому что они ничего не могут дать ему, кроме возбудительных слов.
— Может, ты и прав, — нехотя согласился Александр. — Народу и в самом деле не до них. Он уважает царскую власть и не склонен бунтовать. Они хотят силою подвигнуть его к бунту.
— Да, жизнь ещё не устроилась, не устоялась. Но придёт время и ты сам заговоришь о конституции. Она словно громоотвод разрядит возникающее в империи напряжение. Оно растёт, ты сам видишь это.