— Её и назвали-то великой по великому числу отрубленных голов, — вставил один из лигеров.
— Вот бы всем этим террористам отрубить головы, исполненные злодейских планов. Власть слишком милостива, — заметил другой.
— Я уж говорил вам, что это сумасброды, у которых в России нет решительно никакой почвы. Они полагают, что могут тотчас же прыгнуть в свой социализм, объявленный ими раем. Но это же, мягко говоря, утопия...
— А на самом деле просто бред. Бред сивой кобылы, — как говорят в народе.
Это вызвало всеобщее оживление. Торжественность сменилась разрядкой. Великий лигер тоже солидарно посмеялся. Но затем посерьёзнел.
— Господа, в отличие от террористов мы не должны быть кровожадны. Законность прежде всего. К сожалению власти на местах склонны пренебречь ею. Я позволю себе привести отрывок из докладной начальника жандармского управления Москвы генерал-лейтенанта Слёзкина в министерство внутренних дел: «Мне известно, что на скамью подсудимых явятся многие, имеющие подобие живых трупов, одним своим появлением могущие возбудить сострадание в пользу несчастных и ненависть к власти, их преследующей. Смерть, сумасшествие и болезнь многих из обвиняемых несомненно повлияют на ход самого дела. Мёртвых не судят, а оставшаяся в тени их деятельность образовала такие пробелы, которые уменьшают важное значение преступной пропаганды... Преследовать необходимо, но обращать суд в мучительную пытку — противно нравственной совести человека». Я всецело солидарен с этими словами. Это говорит не кто-нибудь, а жандармский генерал...
— Слёзкин пустил слёзки, — хихикнул кто-то.
— Не смейтесь, господа. Никто из вас не может заподозрить жандармского генерала в сочувствии государственным преступникам. Но всему же есть предел. Вон в Одессе арестовали четырнадцатилетнюю девицу, которая пела с чужого голоса. И что вы думаете? Сослали её в Сибирь. Это компрометирует власть, компрометирует и нашего государя. Враги престола и отечества пользуются таковыми случаями для расшатывания самодержавного строя, для своей преступной пропаганды.
Последние слова он проговорил удручённым тоном. Вряд ли те случаи, о которых он говорил, привели его в такое состояние. Была, как видно, другая причина его удручённости. О ней мог знать только он.
Император накануне призвал его к себе и учинил форменный разнос. У него не нашлось слов для оправдания. Откровенно говоря, он ждал, что вот-вот над ним разразится гроза. И всё-таки надеялся на прежнее доброжелательство, на давние, можно сказать, семейные связи, мнившиеся ему нерасторжимыми. Он позволял себе слишком многое, именно поэтому не заботясь о том, что всякому терпению приходит конец. Особенно в эти трудные месяцы, когда дверец жил в тревожном ожидании беды, очередной пакости, очередного взрыва, очередной прокламации с угрозою убить царя.
— Ты стал манкировать своими обязанностями! — напустился на него Александр. — Бывают дни, когда тебя вообще не видят в Зимнем. Отъелся, нажил брюхо, спишь на ходу. Что с тобой?
— Виноват, Государь, — промямлил он, не находя слов для оправдания. Да и где их взять, коли он кругом виноват. — Я приложу все старания...
— Поздненько ты спохватился, друг мой. Я намерен отправить тебя в отставку.
— Я и сам хотел просить отставки, Государь...
— Что ж так? Не по тебе царская служба? Не могу сказать, что я обременил тебя многими обязанностями. Ежели кому живётся вольготно из моих министров, то это министру императорского двора. Но в такое время ты должен быть безотлучно при мне.
В эту минуту в кабинет вошёл наследник цесаревич. Он уловил последнюю фразу отца и словно бы продолжил её:
— Самые ужасные и отвратительные годы, которые когда-либо проходила Россия, — 1879 и начало 1880-г. Это стало в конце концов нестерпимо. Разумеется, долг придворных окружить императора плотным непроницаемым кольцом.
Александр посмотрел на сына одобрительно, а потом снова перевёл холодный взгляд на товарища детских увеселений.
— Я дам тебе знать, когда следует подать прошение об отставке. Пока что прошу ревнительно исполнять свои обязанности. Ничего чрезмерного я на тебя не возлагаю. Ступай.
Отец и сын остались вдвоём.
— Сашка совершенно распустился, — посетовал Александр.
— Он, папа, играет по крупному, оттого и распустился. Говорят, выигрывает.
— С некоторых пор я стал противником картёжной игры, — сказал Александр. — Слишком много забот навалилось, притом забот серьёзных. А карты затягивают, пожирают время. Упаси тебя Бог от азартного картежа, сын мой.
— Всё в меру, — наследник мысленно уже примерял корону — давно примерял. Особенно, когда до него дошли слухи, что отец тяготится престолом, что он желал бы удалиться в какой-либо дальний, но живописный уголок с новой семьёй. Передавали, что Александр, несмотря на личную храбрость, изнемог от постоянного ожидания неведомо откуда грядущей опасности и хотел бы поселиться в Каире. Отчего же в Каире, там вечная жара, знойное дыхание пустыни, непонятный Восток? Однако сын не решался заговорить с отцом на столь деликатную тему. Знал: Александр пресечёт разговор самым решительным образом. Он часто объявлял сыновьям, видя их вопросительные взгляды: «У меня есть право на личную жизнь, никто не должен на неё посягать и тем паче её обсуждать».
Наследник, однако, косился на Катю. Да, она была хороша: у папа губа не дура. Но от неё исходила опасность — от её старшего сына Георгия. Однажды отец в минуту гнева рявкнул:
— Лишу тебя престола, коли не покоришься моей воле и станешь мне перечить. Объявлю Георгия моим наследником. Царская воля — закон ненарушимый!
С той поры наследник стал осторожен и не заводил разговора на щекотливую тему. Думал: со временем управлю. Господи, а когда приидет мой час? И приидет ли? Совершенная темень. Непроницаемый покров.
А ведь так тягостно ждать, жить надеждою. Сколько ж можно? Он считал себя созревшим для престола, мыслил решительно, но мысли его формировал Константин Петрович Победоносцев, слывший великим инквизитором. Но ведь в нынешних-то обстоятельствах и надобен великий инквизитор, с этими нигилистами-социалистами, у коих нет ничего святого. Надо им противопоставить некую силу, кроме жандармерии и полиции, которая бы проникла в самые потаённые недра злодейской организации и смогла бы изнутри разрушить её.
Он не знал, не подозревал, что такая сила — тайная и решительно настроенная — уже сформирована. И что она уже начала действовать. И что её, так сказать, единственной поверенной, душеприказчицей стала не кто иная, как возлюбленная его отца княжна-княгиня Екатерина Долгорукова. И что министр императорского двора, которого на его глазах распекал отец, был к ней весьма причастен. Именовалась эта сила ТАЙНАЯ АНТИСОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ ЛИГА. И что у неё уже есть девиз: «Бог и Царь!», есть свой герб — звезда с семью лучами и крестом. Что основателей у неё — тринадцать, что они все родовиты и имениты, но имена их до поры до времени засекречены, и главное их намерение — взорвать партию нигилистов-социалистов «Народная воля» изнутри. Навсегда покончить с крамолой, как ржа разъедающей отечество.
«Мы торжественно поклялись, — докладывали они Кате Долгоруковой, — что никто и никогда не узнает наших имён... Мы основали лигу, род ассоциации, управляемой тайно, и неизвестной даже полиции, которой, впрочем, и без того многое остаётся неизвестным... Мы решили парализовать зло, образовать железный круг около Его Величества и умереть вместе с Ним, если ему суждено погибнуть».
Кате разрешалось открыть тайну ТАСЛ его величеству, однако лишь с тем, чтобы о ней было известно им двоим. Лигеры опасались помех со стороны жандармерии и полиции которые могли бы возревновать и вставлять палки в колеса. От его величества у нас не может быть никаких тайн, равно и от вас, но для всех остальных нас не существует.
Катя восприняла ТАСЛ с воодушевлением. Наконец-то социалистической заразе, разъедающей общество, может быть противопоставлено противоядие. Наконец-то её великий возлюбленный, а вскорости — она нисколько в этом не сомневалась — и законный супруг будет надёжно охранён. И хотя граф Лорис-Меликов, в котором она тоже уверилась, заверил её в своей преданности и бдительности, причём объявил, что вот-вот головка «Народной воли» будет изловлена вся, что многие важные лица, члены так называемого исполнительного комитета, уже упрятаны за решётку. ТАСЛ импонировала ей больше. За этими четырьмя буквами чудилась ей могучая и влиятельная сила, которая сможет всё. Всё-таки она была женщина. А каждая женщина в большей или меньшей степени склонна пленяться тайною силою.
Она долго поджидала подходящего момента, дабы открыть ТАСЛ государю, полагая, что лиге надо окрепнуть и укорениться и что всё равно всякое вмешательство в её деятельность исключено...
Александр же был занят перетасовками в министерствах. Лорис вскоре представил государю список особ, которых следовало бы по его мнению отправить в отставку за неспособностью и по старости.
— Они привыкли читать бумаги, но у них недостаёт извилин для того, чтобы составлять их. В этом смысле, Государь, я не только людовед, но и людоед.
— Стало быть, от людоведа до людоеда один шаг, — рассмеялся Александр. — Да, переменять людей нужно, многие засиделись, покрылись коркою, их не прошибёшь. Наша беда — закоренелый и застарелый консерватизм. Покойный отец вовсе не считался с способностями людей на руководящих постах, его занимала исключительно преданность его особе. Но ведь сила инерции велика. И я некоторое время следовал его заветам. Меня окружали люди, прикрывшиеся, как щитом, титулами и былыми заслугами. По сей причине мы и проиграли Крымскую войну — я вынужден был принять наследие отца...
Он отчего-то был особенно доверителен с Лорисом, и тот эту доверительность оценил. Видно, ему хотелось высказаться, похоже, настал один из редких исповедальных часов.
— Знаешь, с высоты двадцатипятилетнего царствования горизонт отодвигается, зрение становится зорче, детали укрупняются и становятся видны мелкие подробности... — Александр на минуту остановился, как бы обдумывая продолжение. — И вот я увидел, во-первых, множество своих ошибок и оплошностей... Монарх не должен стыдится такого рода признаний, особенно перед ближайшими помощниками, каков ты, — торопливо прибавил он.
Лорис осмелился вставить:
— Государь, бывают обстоятельства, когда монарху не грех признать свою оплошность и перед народом. От этого в выигрыше будет он сам, прежде всего, рам. Непогрешимость свойственна лишь Богу, а человек, взнесённый на самую вершину власти, остаётся человеком и тоже ошибается.
— Твоя правда, Лорис. Но углубись в историю — о современности я не говорю: кто из монархов публично признавал свои ошибки? Никто! — торжествующе закончил он.
— Пётр Великий, Государь, — неуверенно ответил Лорис.
— Где, когда, перед кем?
Лорис вдруг оживился.
— Вспомнил, вспомнил, Государь! Я у Якова Штелина вычитал таковое высказывание: «Я знаю, что и я подвержен погрешностям и часто ошибаюсь, и не буду на того сердиться, кто захочет меня в таких случаях остерегать и показывать мне мои ошибки, как то Катенька моя делает».
— Ты мне принеси книгу эту. Однако память у тебя орлиная.
А сам подумал: у великого моего предка тоже была Катенька и она его остерегала точно так же, как моя. Жаль, однако, что я в годы учения мало почитывал о деяниях Петра...
— Голиков[36] есть у меня — «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя...» Но читал его поверхностно, — признался Александр.
— Голиков есть и у меня, Государь. Он приводит множество высказываний Петра на сей счёт. Вот одно из них: «Знаю я, что я также погрешаю, и часто бываю вспыльчив и тороплив: но я никак за то не стану сердиться, когда находящиеся около меня будут мне напоминать о таковых часах, показывать мне мою торопливость и меня от оной удерживать».
— Это, как видно, одно и то же высказывание, но в разных устах, — заметил Александр. И с нажимом добавил: — А ведь публично, перед народным скоплением, либо в указах своих великий предок мой того не говорил.
— Осмелюсь заметить, что и таких признаний достаточно, чтобы оценить великую душу великого государя. Я убеждён, что сказанное им близким людям тотчас передавалось из уст в уста. Оттого столь много преданий о Петре Великом доселе ходит среди народа.
— Ты прав. И я по его примеру высказал тебе, что ошибался и что не почитаю себя непогрешимым. Вот вспомнилось ещё, что прабабка Екатерина порою в кругу иностранных министров, с коими она любила препровождать досуги, а иногда и при монархах вроде Иосифа II Австрийского или Станислава Польского, могла с чистою женскою непосредственностью объявить себя тупою. И это притом, что она оставила после себя поистине грандиозное эпистолярное наследие, воспоминания, заметы, указы и законы, уступая одному только Петру.
— Эта великая монархиня обладала поистине мужским здравым смыслом, — поторопился вставить Лорис, — хотя и была женщиной в полном и высоком смысле этого слова.
— Что ж, и я не намерен скрывать свои оплошности, но пока что не на глазах широкой публики, — произнёс Александр вставая. — Знаешь, ни я, ни она ещё не созрели для этого. Ты свободен. Жду тебя завтра с обнадёживающими вестями.
Александр отправился к своей великой возлюбленной, как он изредка обращался к Кате, приводя её в экстаз. Благодарность её становилась безмерной и изощрённой.
Великая возлюбленная... Это было столь прекрасно — оставаться Великою сквозь годы близости и материнства. Государь побывал однажды в салоне своей почитаемой тётушки Елены Павловны на музыкальном вечере. Исполнялись шесть песен Бетховена «К великой возлюбленной» на слова некоего Эйтелеса. Мелодии-то Бетховена были прекрасны, в памяти Александра они запечатлелись.
Так Катя превратилась в великую, что было необычайно лестно. Великая и близкая, теперь уже очень близкая, ближе не бывает.
Великая возлюбленная была занята чтением каких-то бумаг на голубой веленевой бумаге. Нет, то было не женское писание, судя по красносургучной печати, которой были они пришлепнуты.
При его восшествии она пружинисто вскочила и прикрыла бумаги ладонью. Тайн меж них не водилось, и Александр улыбнулся: Катя разыгрывает спектакль.
— От любовника? От соискателя? — подзадорил он.
— Непременно, моё величество, — ответила она, слегка зарозовев и приседая перед ним в поклоне. — Я ещё хочу и умею нравиться... Но лишь одному, одному, самому великому, отцу моих детей.
С этими словами она бросилась к нему и повисла у него на шее.
У неё были жадные губы, зовущие, обещающие. Их всемогущество всегда достигало цели, как бы ни был озабочен Александр.
До бумаг ли тут было.
Начало было, как правило, всегда одним и тем же: шестидесятидвухлетний монарх плохо гнувшимися пальцами старался расстегнуть мундир, но Катя успевала быстрей: пока он высвобождал одну пуговицу, мундир был уж весь расстегнут...
А потом... Бывало одно и то же, а казалось, вовсе другое, неизведанное. Находило некое ошеломление, он старался продлить его, но годы делали своё: разряжался быстрей, нежели хотелось.
Последняя любовь. Тютчевские строки не выходили у него из памяти, великие пророческие строки. Александр переживал их, словно они были ему заповеданы:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Он был пронизан этим светом — продлись, продлись очарование, — складывали против воли его губы.
«Поэт сказал это для меня и за меня, — думал Александр. — И для всего человеческого рода, вошедшего в свой закат».
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадёжность.
Он продлевал блаженство всякий час их близости и гнал прочь безнадёжность. Был уверен: безнадёжность не коснётся их своими холодными перстами.
Когда истомное время минуло, он вспомнил о бумагах.
— Открой же мне своего поклонника, Катя. Или ты желаешь сохранить тайну?