Весёлый Роман - Киселёв Владимир Леонтьевич 28 стр.


И нехорошие мысли приходят мне в голову. Может, было между ними что-то такое? Может, и детей у них столько потому, что Федя замечал что-то такое? Может, он сам не осознает этого?

В общем, дело не в красоте, потому что красоту люди видят совсем в разном, и влюбленному, говорят, самой красивой кажется та, которую он полюбил.

Ум? Ну за ум можно уважать. Это верно. А любят за что-то другое.

Зарядку я не стал делать — у меня ломило кости, как бывает перед гриппом, и текло из носа. Я долго перебирал в голове, чего бы мне сейчас хотелось съесть, но так ничего и не придумал. А это самый лучший способ определить, не грипп ли у тебя. Если исчез аппетит и желание курить — значит, ты простудился.

— Рома, завтракать, — позвала меня Света из соседней комнаты.

Я оккупировал Федин кабинет.

— Что-то не хочется, — ответил я.

— Не выдумывай, — сказала Света, — Я так старалась! Королевский завтрак. Гурьевская каша, яйца всмятку, ветчина, джем и кофе.

Я молчал.

— Дети без тебя не захотят есть.

— И не надо им со мной завтракать. Кажется, у меня грипп начинается.

— Измерь температуру, — предложила Света. — Сейчас я принесу термометр.

Она села рядом, и, пока я измерял температуру, она кричала на ребят, чтобы они не таскались в кабинет.

— Тридцать шесть и семь, — сказала Света. — Симулянт. Я пошел завтракать.

С тех пор как я сюда переехал, Света не нарадуется. Она говорит, что за неделю теперь успевает в своей научной работе больше, чем прежде за месяц, — она микробиолог, что у меня особый талант обращаться с детьми, и, если я уйду от них, она немедленно выбросится в окно. Она утверждает, что не ревнует пацанов ко мне, но очень мне завидует, как это у меня получается.

Мне в самом деле хорошо и легко с Федиными братьями-разбойниками. Мне с ними не скучно, а Света и Федя не могут этого понять. Мы с пацанами деремся, играем, бегаем, запускаем змеев, ходим на «Бесстрашный рейс», где мои племянники так кричат «Рома!», что заглушают мотоциклы. Кроме того, мы прожигаем жизнь в кафе-мороженом.

Конечно, для Светы это большое облегчение. Я и так удивляюсь, как она успевает работать, готовить еду, убирать и справляться с четырьмя пацанами. Удивительные бывают женщины.

В общем, и Света, и Федя очень довольны, что я живу у них. Но вот наши родители…

Не хотелось мне возвращаться домой. На душе у меня было и так гадко, а мама не такой человек, чтоб смолчать.

И батя и мама вроде не удивились, что я перешел к Феде. Но, когда я устроил этот скандал на собрании и уволился с завода, вечером приехали наши родители. Я с горя выпил с дядей Петей его «ерша», и мне море было по колено.

Никогда я не видел батю таким раздраженным и мрачным, как в тот вечер.

— Опозорил, — сказал он удрученно. — Людям стыдно в глаза смотреть.

— А что я, неправду говорил!

— Неправду, — отрезал батя. — Что ты в этом понимаешь? Ты знаешь, как нас снабжают? Из Москвы с Первого завода подшипники для комплектации самолетом возим. А как мы получаем электрооборудование? Моторы? Вот откуда штурмовщина. Когда б не такое снабжение… А ты — на людей. С картинками вонючими.

— Так пусть налаживают снабжение. Они для этого газеты читают и зарплату получают, — обозлился я.

— Налаживают. И не считают себя умнее всех. Не выскакивают. Все молчали, один на всем заводе разумник нашелся. И тот с завода ушел.

— Да! Потому что надоело мне все это. Надоели люди, которые не выскакивают, вся эта ваша золотая середина. И вся эта теория малых дел. Виля правильно говорит, что она всегда появляется во времена малых дел. А я считаю: или все, или ничего!

— Или все, или ничего — это не лозунг, — покраснел батя. — Это для таких, как ты, лозунг. А тем, кто занимается настоящим делом или стоит у власти, приходится идти на уступки. Иногда против своей совести, иногда против чужой. И всем, кто живет в семье, приходится идти на уступки, а не прятаться от матери и отца.

Я в ответ стал говорить что-то такое о людях, которым кажется, что самое главное — быть такими, как все, ничем не отличаться от других, что такие люди во всем, не задумываясь присоединяются к большинству, всегда поступают, как другие, легко мирятся с любым безобразием, а я не желаю быть таким человеком.

Мама еще больше поджала губы. Я ожидал что она скажет какую-нибудь свою поговорку вроде «Треба було вчити як годували»,[18] но она молча повернулась и пошла к двери. А батя — за ней.

Грызет меня все это. Не знаю я, как все это поправить.

Зазвонил телефон.

— Рома, тебя, — сказала Света.

Я пошел к телефону. Думал, мама. Но звонил Андрей Джура. Чихая в трубку, он сообщил, что простудился и сегодня не придет, что вызвал врача, у Павла Германовича телефон не отвечает и чтоб я ему это все передал.

Я не сказал Андрею, что и мне нездоровится. Как-то неловко было. Ведь температура у меня была нормальная. И кто будет выступать, если все заболеют? Тем более что Павел Германович никогда в жизни сам не болел и совершенно не понимал, как могут болеть другие.

«Я взглянул окрест меня» и увидел, что галерея уже заполнилась людьми, которые, переговариваясь, старались занять места поближе к барьеру, чтоб лучше видеть, чтоб ничего не упустить. «Обратил взоры мои во внутренность мою и узрел», что выступать сегодня мне не хочется, что езда по вертикальной стене утратила для меня и смысл и привлекательность.

«Зачем они сюда ходят?» — думал я о зрителях. Вон знакомое лицо. Еще не старый человек со светлыми глазами, в которых, как мне казалось, затаилось безумие. Этот человек приходил каждое воскресенье. И выстаивал на галерее по три-четыре заезда. Покупал билеты наперед. Обменивал одни ценности на другие.

Что его привлекало? Риск, которому подвергали себя гонщики на его глазах? Жизнь — самое высшее достижение природы на земле. Поэтому она должна быть и высшей ценностью. А тут за низшую ценность — за копейки — рисковали этой жизнью. Ведь именно для того, чтоб создать видимость большего риска, так трещали и стреляли наши мотоциклы, и Тамаре завязывали глаза черной газовой косынкой.

Или вон горбатая старушка в черном. Нянька или бабушка. Она приходит с ребенком — девочкой лет пяти. Я ее тоже видел уже несколько раз. Зачем она сюда приходит? Губы ее все время что-то шепчут. Молитву? И какую?

Анатолий Петрович как-то рассказывал, что русский поэт-эмигрант Юрий Одарченко написал в Париже такие стихи:

Помолюсь за стальной пароходик.

Шепчет на ухо ангел: «Не так

Ты молитву читаешь, чудак.

Повторяй потихоньку за мной, —

Со святыми его упокой,

Пароход, пароход, пароходик».

Может, молитва этой старушки была такого же рода? А чем иначе можно объяснить существование таких отвратительных зрелищ, как бой быков? Эстетическим наслаждением, которое получают зрители? Но если бы речь шла только об эстетическом наслаждении, быкам следовало бы обрезать рога. А матадору давать в руки шпагу с кисточкой на конце. Пусть бы он ставил краской метку на месте, куда он прежде вонзал шпагу, чтоб зрители убедились в его мастерстве. Но ведь так не поступают. Матадоры убивают быков, а быки калечат матадоров. Под аплодисменты зрителей.

А гимнасты под куполом цирка? «Мужество, молодость, красота». Если бы зрителей действительно привлекали только эти качества гимнастов, они б показывали свои упражнения над самой ареной, а не под куполом, да еще без сетки.

Или бокс. Все радуются победе нокаутом, когда человек падает и не может встать, а рефери под рев публики взмахивает рукой и считает до десяти. Какие эстетические запросы удовлетворяет это зрелище?

А мы — когда гоняем по вертикальной стенке? Правда, у нас риск не так уж велик. Не больше, во всяком случае, чем на любых соревнованиях по мотокроссу. Мотоцикл центробежной силой прижимает к стенке. Если только лопнет шина?.. Но мы следим за шинами. Заглохнет мотор?.. Спустишься вниз на запасе скорости, по инерции. Кроме того, я предложил сдублировать цепь зажигания — в случае отказа любого участка можно на ходу переключиться на запасную.

Но, может быть, все это не так? Может, зрители, глядя на матадоров, на гимнастов под куполом или на нас, тоже как бы примеряют нас всех на себя и начинают чувствовать себя людьми отважными, способными совершать головокружительные трюки? Андрею Джуре прислала письмо девушка по имени Жанна: «У меня даже от вальса кружится голова, и я не понимаю, как вы можете столько кружиться на мотоцикле. Когда я на вас смотрю — у меня замирает сердце. Я очень боюсь, что вы упадете. Я хочу с вами познакомиться. Вы мой идеальный герой».

Может, не только Жанна, а и все остальные ищут здесь какие-то свои идеалы, какие-то ценности?

Но как отличить ценности настоящие, ценности подлинные от ценностей фальшивых, ложных? Виля говорит, что любая наука рассматривает мир таким, каким он существует в действительности, стремится познавать его объективно. Но одно дело изучать предметы и явления внешнего мира, а другое — поставить вопрос о значении всех этих предметов и явлений для человека, понять, какова их ценность.

Как только ты задумаешься над этим, ты сразу словно становишься на зыбкую почву. Все здесь условно и непонятно. То, что одному кажется красивым, другому — уродливым, одному — вкусным, другому — отвратительным, одному — справедливым, другому — бесчестным. Нет весов, на которых можно было бы взвесить и точно определить: это более ценно, а это менее. К тому же всякая ценность имеет смысл только в сравнении со своей противоположностью: хорошее в сравнении с плохим, здоровье — с болезнью, богатство — с бедностью, любовь — с ненавистью, искренность — с лживостью.

А раз нет прибора, с помощью которого можно все это измерить, каждый человек исходит из того, что представляется ценным людям и что представляется ценным ему лично, индивидуально. Виля говорит, что ценности — это и есть наши идеалы. Это не то, что существует, а то, что должно быть. Когда люди определяют ценность чего-либо, они как бы сравнивают это с тем, что должно быть, сравнивают с будущим.

Но ведь живем-то мы в настоящем, а не в будущем. И хотя это настоящее необходимо улучшать, изменять с точки зрения будущего, нужно одновременно жить в своем настоящем полнокровной, добротной и веселой жизнью. А мне теперь жилось неинтересно и невесело.

Павел Германович сказал свое вступительное слово. Пора было начинать заезд. Я сегодня выступал первым, вместо Андрея Джуры.

Интересно было бы поговорить с кем-нибудь из летчиков-космонавтов: случалось ли ему, когда он чувствовал себя простуженным, проходить испытания в этой их центрифуге? И что он при этом ощущал? Потому что я, пока не вышел на стенку, чувствовал себя нормально. Но как только меня прижало к седлу, все вокруг стало малиново-красным — и «бочка», и зрители, и Павел Германович, который стоял в центре.

Я прибавил газу и слегка отклонился вправо. Я хотел подняться выше, чтобы под углом, сбросив газ, спуститься вниз. Но мотоцикл, резко выстрелив, швырнул меня на штрафтрос.

Дельный человек придумал этот штрафтрос. Когда б не он, мы бы сегодня недосчитались нескольких зрителей. И прежде всего этой горбатой старушки. Я увидел ее прямо перед собой. Она была не в черном, а во всем красном. Мотоцикл снес бы ее и ее соседей, как сносит головки одуванчиков прут в руках пацана. Но моя машина ударилась о штрафтрос. Он отбросил меня в «бочку». Я увидел перед собой противоположную стенку, затем дно и ужас на лице Павла Германовича. Я зажмурил глаза.

В общем, это очень удобная штука — сочетание скорости мотоцикла и упругости штрафтроса. Я только зажмурил глаза и сразу же открыл их, но оказалось, что я уже не на деревянном полу «бочки», а на койке в больнице. Голова у меня побаливапа, но не слишком сильно. Возле меня сидели мама и Федя.

— Что там у меня поломано? — спросил я.

— Тише, — ответил Федя. — Тебе еще нельзя разговаривать. У тебя все в порядке. Просто ушиб.

Я не поверил. Я снова закрыл глаза и стал себя мысленно ощупывать от кончиков пальцев на ногах до самой макушки. Ничего у меня особенно не болело, хотя после я убедился, что все тело у меня покрыто синяками. «Гематомами», как выражалась наша школьная врачиха Розалия Бенедиктовна. И я уже знал, что первым делом сделаю, когда выйду из больницы. Заставлю Андрея Джуру надеть шлем. Он из пижонства ездил без шлема.

Ночью мне стало хуже. Меня тошнило, и больничная палата, покачиваясь, плыла вниз по крутой спирали. И когда я открывал глаза, все время рядом с собой я видел маму. Она была совсем не такой, как всегда, она была удивительно ласковой, энергичной и похорошевшей, словно девушка. За эти дни, что я лежал в больнице, я ее увидел такой, какой она мне до сих пор не открывалась. Такими и должны быть настоящие люди, когда случается беда. Только теперь я понял, что имел в виду Сергей Аркадьевич, когда говорил о маме, как о человеке, каких немного.

Федя тоже бывал у меня каждый день. Он привез какого-то старенького профессора-невропатолога, который заставлял меня, зажмурив глаза, попадать пальцем в собственный нос, царапал — очень щекотно — по пяткам какой-то железкой, проверял молотком рефлексы в коленях и сказал в конце концов, что меня следовало бы посадить в банку, заспиртовать и показывать студентам, как человека с абсолютно здоровыми нервами.

Удивил меня батя. Он пришел с Вилей и принес мне в подарок портативный магнитофон, который купил, чтоб я не скучал в больнице. Андрей Джура, Тамара и Павел Германович приходили каждый день и приносили такое количество цветов, какое, по-моему, носят только роженицам. И все-таки я сказал, что больше не буду участвовать в «Бесстрашном рейсе».

Павел Германович улыбнулся понимающе:

— Это психическая травма. Это скоро пройдет. Человек, который ни разу не падал, только половина гонщика. Не торопитесь с решением. Подумайте.

Я сказал, что подумаю.

По мере того как мне становилось лучше, мама стала приходить реже.

— Скажите, мама, — спросил я однажды, — вы на меня не сердитесь?

— Ой, Ромка! — улыбнулась мама. — Какой же ты еще маленький…

Она не знала, что только здесь, в больнице, я почувствовал себя по-настоящему взрослым. Потому что только теперь я понял, как она мне нужна, моя мама. И как я ей нужен. В детстве этого не понимаешь. В детстве к этому относишься как к чему-то совершенно естественному и поэтому привычному, обыкновенному.

И еще я думал о том, что эти, как говорил Николай, тривиальные выражения из газет и книг, в которых мать и Родина всегда стоят рядом, не пустые слова. Моя Родина тоже была особой и тоже ни перед кем не старалась казаться лучше, чем она есть в действительности. Она была умной, и суровой, и властной, она была надежной и доброй и не любила глупых шуток.

Когда я вернулся домой, я понял, что мне от многого нужно избавиться. И прежде всего от постоянного ощущения, которое преследовало меня в последнее время, — что я обижен жизнью, судьбой, окружающими. Это удобная позиция: «Мне не повезло». «Я обиженный». Но не самая умная.

В одном отношении Вера была совершенно права: если уж жить, то нужно жить весело. И не считать себя обойденным. И помнить, «…что бедствия человека происходят от человека, и часто оттого только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы».

— Не пойду я больше в «Бесстрашный рейс», — сказал я маме и бате. — Вернусь на завод.

Они переглянулись и сделали вид, что другого и не ожидали. Но про себя оба вздохнули с облегчением.

— Сможешь теперь… наладчиком, — сказал батя. — Пора уже.

Никогда не ожидал, что меня так хорошо встретят на заводе. Как родного. Но в первый же день моей работы пришла посыльная и сообщила, что меня приглашает к себе сам генеральный директор Владимир Павлович Пашко. Я насторожился.

Удивил меня генеральный директор. Он предложил мне, как он сам выразился, «инженерную должность». На заводе была создана специальная оперативная группа по борьбе с авралами, со штурмовщиной. И Пашко считал, что я должен войти в эту группу, «потому что там нужны языкатые ребята».

Назад Дальше