Подбежав к коврику со знаками Зодиака, Плещеев дернул его в сторону: коврик плавно отъехал,открыв оконце малое, забранное слюдой. Нетерпеливо толкнув решетчатую железную раму, воеводавысунулся едва не до пояса, приложив ладонь ко лбу козырьком, внимательно стал вглядываться внебо.
Тимоша стоял за спиной не дыша. Воевода метнулся от окна, схватил с полки чернильницу, перо,лист бумаги. С другой полки схватил огниво, кресало, полдюжины свечей. Кинул все на стол.Трясущимися от нетерпения руками стал втыкать свечи и бить железом по кремню. Снова метнулся кокну, от окна — к столу и так, вертясь на лавке меж столом и окном, стал рисовать на бумаге точкии линии.
Завершив сие, откинулся назад, глядя на Тимофея с изумлением. Проговорил, раскрыв глаза, какмог, широко:
— Вышло тебе, Тимофей Демьянович, нечто великое. Быть тебе, без сумления, возле государевапрестола в самой близости.
С той поры воевода звал Тимофея к себе есть и пить чуть ли не ежедень. Слушалего внимательно; оставшись наедине, не раз говаривал:
— А у тебя, Демьяныч, не голова — царева палата. По всему видать — доброго ты человека сын.
Тимоша загадочно ухмылялся.
Близость к воеводе была тотчас же замечена многими людьми. Тем более, что Кузьму Ивановичавоевода услал в Москву по какому-то делу, а взамен его поставил Тимофея.
Теперь Тимофей собирал мзду со своих бывших товарищей и все собранные деньги воеводе отдавалисправно.
После третьего раза Леонтий Степанович проговорил раздумчиво:
— Не могу я понять тебя, Тимофей Демьянович. Честен ли ты очень или же гораздо хитер? Кузька,тать, мне вполовину менее твоего давал, а ведь он мой холоп, а ты — вольный человек.
— Ты сам себе ответил, Леонтий Степанович. Всякий раб лжив и слаб. А чего ж от раба и ждать?Кто о нем подумает, ежели он сам о себе не вспомнит? Кто о нем позаботится? А ведь и раб —человек, и ему, как и прочим, пить-есть надо. И другое пойми, Леонтий Степанович. Ты ему властьдал у приказных людей деньги брать. А приказные те деньги берут у мужиков, что в избу счелобитьями приходят. А у тебя те деньги ближние государевы люди — бояре да окольничьи — берут. И— конец концов — государь да патриарх остатнее к себе в казну прибирают. И каждый низший ккаждому высшему, как холоп к господину, чего-то не доносит, себе норовит оставить. Так что передбогом мы все холопы. А тебе я все отдаю без утайки потому, что я хочу по всей правде вольнымчеловеком быть и любому в глаза глядеть бесстрашно.
— Не получится это у тебя. Не бывало так и статься так не может. Только тот свободен передлюдьми, кто сатане душу продал, а ты, я чай, сего еще не свершил?
— Спаси тебя Христос, Леонтий Степанович! — испугавшись, воскликнул Тимоша.
— Пошутил я, — ухмыльнувшись невесело, проговорил воевода и поглядел на Тимошу, будто по лицуего паутиной провел.
Ночные кутежи, перемежавшиеся тайными занятиями остроломейским учением, пока чтооставались неизвестными непосвященным. Однако не таков был город Вологда, чтобы тайноекогда-нибудь не стало явным.
Однажды во время очередного шумства и пьянства вошел в горницу некий черноризец — волосомчерен, лицом худ, глазами страшен.
Леонтий Степанович метнулся к вошедшему, будто ждал его вечно. Черноризец облобызал хозяинатроекратно, повел глазами налево и направо, как косой по траве махнул, и пошел прямо к столувпереди хозяина.
Сел он по правую руку от воеводы, но Леонтий Степанович, не садясь, попросил его занять местов красном углу, а сам порывался сесть рядом.
Инок ли, поп ли только рукой махнул от докуки и плеснул себе в стеклянный штоф немного вина изстоявшей поблизости немецкой посудины. Пригубил и, сморщившись, оставшееся вино из штофавыплеснул под стол.
Леонтий Степанович сам быстро схватил серебряный, кованный кизилбашскими мастерами кувшинчик,бережно налил старого ренского, кое никому не наливал, кроме себя самого.
Гость выпил молча, похрустел малосольным огурчиком. Сказал тихо, но все расслышали:
— Вели гостям ночевать идти. Хочу с тобой говорить, Леонтий Степанович.
Воевода и слова произнести не успел — все гости, от немалого изумления онемев, выкатились задверь.
После того как провел Тимофей первую ночь у воеводы, Соломонида сердцем почуяланедоброе. И всякий раз, как приходил он при звездах, вздыхала громко или тихо плакала. Тимофей отэтого плача места себе найти не мог — бежал из избы вон. Соломонида все хотела с сыном о егоделах поговорить, но Тимофей сторожился, молчал, от разговора уходил.
На троицу пошли они на кладбище помянуть отца и мужа. На кладбище — голом, безлесном — былолюдно и шумно. Много посадских пришло сюда помянуть ближних, а каковы поминки без вина? А гдевино — там и ссора.
Недобрыми взглядами провожали люди Анкудиновых. «Ведьма и тать — сыночек да мать!» — выкрикнулкто-то, как только вошли они на кладбище. Вздрогнул Тимофей, будто по лицу его ударили, посмотрелтуда, откуда донеслись обидные слова. Мужики и бабы сидели тихо, смотрели простодушно, улыбалисьласково.
Чувствуя взоры их меж лопатками, опустился Тимофей на могилу отца, бережно посадил мать рядомс собою.
Соломонида, понурившись, сказала:
— А ведь они еще раз нас пожгут, топорами посекут — дай им только волю.
— Эх, мама, знали бы они все, что я знаю, — в тон ей шепотом ответил Тимоша.
И Соломонида, почувствовав, что настал момент, коего ждет она уже не один день, ответила:
— А если я, Тимоша, узнаю все, что знаешь ты, нешто присоветую тебе что худое? Али не оберегутебя моим сердечным разумением?
И Тимофей, торопясь и спотыкаясь, стал шепотом рассказывать матери обо всем: о ЛеонтииСтепановиче, о его холопах, о ночных бдениях и о тайной науке острологикус. Мать слушала молчажаркий шепот сына и сидела бледная, закусив конец черного вдовьего плата.
— То недобро, сын, — сказала она. — Избу нашу сожгли ни за что. Нешто пощадят хотя бы ивоеводу, если дознаются обо всем? А можно ли что-либо утаить в Вологде?
Мысль о том, что сыну ее грозит беда, что его в любую минуту могут забить за волхование иколдовство, не давала Соломониде покоя. И, промучившись неделю великими страхами, измыслила онадело мудрое — надумала исповедаться самому владыке.
Архиепископ принял ее в исповедальне — маленькой сумрачной горенке, пропахшей воском иладаном. Встав на колени, Соломонида поцеловала большую мягкую руку владыки и заплакала.
Варлаам, утешая, положил ей руку на голову и легонько погладил. От этого Соломонида заплакалаеще сильнее и, сбиваясь, стала рассказывать обо всем, что узнала от сына. Варлаам, молча слушая,замер.
— То ты сделала гораздо, Соломонида, что пастырю твоему доверила тайну сию. А паче того будет,если пришлешь ко мне Тимофея. Я чаю, давненько не бывал он на исповеди.
Идя домой, Соломонида перебирала в памяти все, рассказанное ею Варлааму. На душе у нее былотягостно, и старые страхи перед самосудом толпы сменились новыми страхами перед судом владыки.
Тень владыки, большая, черная, металась по стене книжницы, как посаженный нацепь охотничий беркут.
— Чего ищете?! — кричал Варлаам. — Геенны? Умнее иных хотите быти? В непознаваемое проникнутьжелаете? Не бывать тому! Во веки веков не бывать!
Варлаам остановился, передохнул. Спросил почти спокойно:
— Ежели узнаешь что запретное, неужели не страшно за сие лишиться вечного блаженства, за малоезнание обрести муки вечные?
— Страшно, владыко, ой как страшно, жутко даже, а ведь и любопытно.
— Да пойми ты, валаамова ослица, сколь стоит твое любопытство! Неужли за праздное еретическоелюбомудрие можно заплатить всеконечным погублением души? Помни, господь не наказал Лота,племянника Авраамова, за блуд, за пьянство, за празднолюбие, но обратил жену его в соляной столбза то, что хотела увидеть недозволенное, узнать сокрытое.
Так и все вы, любопытствующие всуе, идете в геенну огненную, ко окончательной погибели! —Варлаам подошел вплотную к Тимоше, положил руки на плечи ему, сказал устало: — А окроме того,воевода тебе не чета. Он хоть и нагрешит вдесятеро — откупится, а тебе на дыбе висеть. А я тогоне хочу! И будет как я сказал: завтра же уедешь в Москву, к Евлампии, дочери тетки моей. Завтраже утром, слышишь? Поживешь, пообсмотришься, ан дурь-то из головы и повыветрится. Завтра же передранней заутреней возьмешь у меня письмо к мужу Евлампии, дьяку Патрикееву Глебу Исаковичу.
Собирала Соломонида сына в дорогу, и на душе у нее было покойно и радостно. Рукисами делали нехитрую работу, а голова была занята не сборами — мечтала Соломонида о том, какпоедет и она на Москву да станет жить возле сына, внуков нянчить. А еще радовалась, что это из-занее все так ладно вышло, она все это придумала и устроила.
Пока Тимоша ходил по городу — прощался со знакомыми ему людьми, — Соломонида затопила печь изатворила тесто. Сын вернулся поздно. Тихо прошел к столу, сел на лавку под образа, прямо противраскрытой печной дверцы. Красные блики ложились на его голову, плескались по лицу, по рукам, поплечам.
«Ох ты, господи, — похолодела Соломонида, — будто в крови весь». Она быстро захлопнула печнуюдверцу и зажгла поставец. Лучина вспыхнула ровным желтым пламенем, весело затрещала. Соломонидаопасливо покосилась на сына. Он сидел тихий, печальный, думал что-то свое. Ровный золотистый светлежал на стенах. Исчезло наваждение крови, но страх остался.
Всю ночь смотрела Соломонида с печи на спящего у окна сына и, плача, повторяла одно и то же:«Богородице, матушко, заступница и защитница, спаси и помилуй мое дитятко. Спаси и помилуй».
Глава шестая
ГОСУДАРЕВЫ ПРИКАЗНЫЕ ЛЮДИ
Глеб Исакович Патрикеев, дьяк Сыскного приказа, принадлежал к семейству, в коем всеисстари служили в разных государевых избах, приказах и повытьях.
Женат он был на дочери дьяка Нелюба Нальянова — Евлампии, а та Евлампия приходиласьвологодскому архиепископу двоюродной сестрой.
Приехав в Москву, Тимоша первым делом нашел друга своего Костю и от него узнал, что служитКостя теперь не в Конюшенном приказе, как прежде, а в приказе Новой Четверти. Письменных людей вМоскве не хватало, и потому, узнав, что он грамотен, взяли Костю пищиком. Новая Четверть, или жеКабацкий приказ, собирал деньги со всех питейных заведений России, и потому служба в Приказе —возле вина да рядом с деньгами — была не хуже какой-либо другой. Костя присоветовал и Тимошепопробовать устроиться к ним, в Новую Четверть, а для начала пообещал переговорить с сильнымчеловеком — дьяком Иваном Исаковичем Патрикеевым.
Услышав это имя, Тимоша полез в торбу и вынул письмо, посланное архиепископом Варлаамомдругому Патрикееву — Глебу. Костя сильно удивился, потому что Глеб доводился Ивану Патрикеевуродным братом.
— Велика земля, а тесна, — сказал Костя. — Сколь народу в Москве, а вишь ты, как получилось.
И верно, получилось удачно. На следующий день Тимоша пошел к Глебу Патрикееву, отдал емуписьмо вологодского владыки, отобедал с хозяином и хозяйкой и за разумный разговор, за учтивостьи вежество был приглашен приходить в дом снова.
А после второго визита Глеб сам предложил Тимоше замолвить слово перед братом своим ИваномИсаковичем, чтобы взял он Тимофея к себе в подьячие.
Иван Исакович согласился сразу же. Дело было в том, что Тимоша приглянулся не только ГлебуПатрикееву, но и жене его Евлампии. И порешила Евлампия сосватать нового их знакомца за дочь своюНаталью, коей шел уже шестнадцатый год, и самое время было выдавать ее замуж. Евлампия иуговорила мужа своего Глеба не только отдать приглянувшегося ей юношу под начало своеюродственника, но и сделать так, чтобы будущий ее зять, если задуманное дело сладится, поселилсябы у Ивана Патрикеева в избе. Дома да на службе — весь день на глазах, так и узнали бы они,какого мужа приглядели своей дочери.
Иван Исакович Тимошу в службу взял и предложил поселиться у него, благо места было довольно:изба просторная, в два этажа, с подклетью.
Тимоша согласился и вскоре из закоморного жильца превратился для Ивана Исаковича в собинногодруга, коему поверял дьяк все свои потаенные мысли.
А мыслил дьяк Иван не так, как многие другие. Почитал он преславное и могучее Российскоецарство во всем христианском мире наихудшим, и не было таких зол и таких грехов, коих не видел быдьяк Иван вокруг себя.
Сидел Патрикеев в Кабацком приказе и, может быть, потому считал вино причиной чуть ли не всехнесчастий на Руси. Он верил в то, что вино творит всякую вину, что вино ремеслу не товарищ. Онзнал, что пьянство разоряет домы, сводит пьяниц с ума, калечит жен и детей, отнимает у голодныхпоследний кусок и снимает с полуголого последнюю рубаху. Однако знал Иван и другое: не было вгосударстве более доходного дела, чем торговля вином, и потому, проклиная пьяниц с церковныхамвонов, попы и сами пили сверх всякой меры, и так же, как вновь возведенные божьи храмы,освящали новые кабаки. А возвратившись к службе, вновь поучали, читая из Библии: «У кого вой? Укого стон? У кого ссоры? У кого горе? У кого раны без причины? У кого красные глаза? У пьяниц,долго сидящих за вином. Не смотри на вино, искрящееся в чаше, ибо впоследствии оно укусит тебя,как змей, и ужалит, как аспид. И скажешь: „Били меня — мне не было больно, толкали меня — я нечувствовал. Когда проснусь — опять буду искать того же“.
А государь не только пьяниц в кабаки пускал, напротив того — метал в тюрьму тех, кто бражникамв кружало дорогу заслонял.
Однако первым злом, еще большим, чем пьянство, почитал дьяк Иван жестокое рабство, коим гнететвсех людей, от холопов до князей, помазанник божий Михаил Федорович. Нищие на папертях просятмилостыню ради Христа и государя, и первые бояре в письмах к царю называют себя «холопишко твой»и «раб». И если приказывал царь побить какого-нибудь боярина батогами, то избитый палачамигосударев слуга после того унижения благодарил царя-батюшку за науку.
И далее, говорил дьяк Иван, каждый боярин чувствует себя царьком в своем дворе и так же гнететсвоих дворян и слуг, как его самого бьет и бесчестит царь. И так с самого верха и до самого низаодни рабы гнетут других рабов.
Рабство, считал дьяк Иван, порождало и все прочие беды и напасти. Раб перед господином угодливи лжив, ленив и труслив. Он не знает, что такое честь, и потому без зазрения совести предастдруга, обманет доверившегося ему человека, порушит данное слово.
— Нивы наши скудны, — говорил Патрикеев, — коровы тощи, избы бедны, земля не родит, и черезгод не хватает хлеба в державе из-за одного и того же: рабства.
Видя великую скудость и неустроение российского бытия, сыновья смеются над отцами и перестаютпочитать их, как только входят в разум. «Чему вы можете нас учить, — спрашивают они, — когда самиживете хуже всех в свете?»
А отцы сокрушаются сыновней непочтительностью и винят во всем немцев да литовцев, чтозаполонили Москву прельстительными шелками да сукнами, винами да латынскими книгами. А более того— вредными россказнями о том, что в немецких странах будто бы живется так легко и вольготно, чтокаждый мужик более сам себе господин, чем на святой Руси — князь или боярин.
Тимоша слушал дьяка и почти во всем с ним соглашался. А если что и казалось молодому подьячемунесправедливым, то только поначалу. Поразмыслив, Тимоша всякий раз убеждался в правоте дьякаИвана.
Мало кому поверял свои тайные мысли Иван Патрикеев. Днем, чуть ли не с первых петухов, сиделон в Приказе, а по вечерам либо сумерничал с Тимошей, либо, засветив огонек, читал книги. Былдьяк в латынском и в немецком языках искусен и потому читал не «Четьи-Минеи» и не «Месяцеслов», ате самые книги, что провозили в Москву тайно латыне да люторе.