Впереди цепочки людей шел пожилой мадьяр.
— Мы свое дело сделали!
Однако в глазах юноши и словно бы в самой окружающей атмосфере чувствовалось нечто странное, заставившее их удержаться от громких слов.
— Спасибо, дядюшка Андраш, — произносит юноша, не поднимая взгляда.
— Никак, беда стряслась?
— Отец умер.
Иные слова тут и неуместны. Человек умер. Теперь дело за стервятниками.
Маленькая группа людей направляется к дуплу отмершего старого тополя, где у потухшего костра последний имам из Гёлле неподвижным взором уставился на тающий полумесяц.
И вслед им шепчет тополек:
— Михайлов день… давнее лето, давно минувшее лето…
Впрочем, эти слова произносит вовсе и не тополек, а ветер; он дует с юга и несет туман — всеобволакивающий и уносящий в прошлое… В дупле сейчас нет ни души, да и на старом дереве не осталось ни одной живой ветви, и ветер шумит в полный голос, ведь теперь ему есть где разгуляться. На месте юного тополька красуется мощное молодое дерево, и ветер, играя в его развесистой кроне, вспоминает события былого.
— Да, все оно так было, подружка моя Бузина, — шумит листвою Тополь, — хотя ты в ту пору едва от земли виднелась.
— Но и я кое-что помню…
И тут порывистый ветер прошелся по земле, взметая из-под большого куста Бузины охапки опавших листьев; в воздухе поплыл горьковатый запах прелой листвы. Туман рассеялся, небо развиднелось, и теперь стало заметно, что в дупле старого дерева сидят двое, не сводя глаз с пылающих головешек.
Парень лениво позевывает, девушка сидит неподвижно, сложив руки на коленях.
— Глядишь, как-никак обойдется, — парень снова зевает.
Девушка не отвечает ни словом, ни жестом, лишь сложенные руки ее судорожно напрягаются.
— Какая-то повозка едет сюда… — парень встает. Он ладен и хорош собою. Одет в широкие сборчатые штаны, плотную, домотканую рубаху и сапоги; волосы его заплетены в косицу.
Девушка поднимает на него взгляд, лицо ее — немая, молящая маска, глаза подернуты влагой.
— Скажи мне только, это правда… правду говорят, будто у тебя с дочкой старшего пастуха?..
Парень огорчен и растерян, но затем лицо его приобретает жестковатое выражение.
— Правда-то оно правда… Но ты не горюй, как-нибудь уладится… — он опять прислушивается. — Ладно, я пошел, а то как бы меня тут не застали…
Он берет свою палку и выходит в темноту; слышно, как под ногами у него хрустнула ветка.
Девушка вся сникает, она сидит, укрыв лицо ладонями, и, видимо, не слышит, как скрипит приближающаяся повозка — небольшая двуколка.
— Напои коня, Амбруш… Ба, да никак тут кто-то есть! — И слышно, как человек соскакивает с двуколки.
— А ну, поглядим.
Тележка, поскрипывая, удаляется к колодцу, а шаги замирают у дупла старого тополя.
— Вон тут кто, оказывается!
Девушка медленно поднимает голову, успев при этом смахнуть ладонями слезы.
— Слава Христу… — шепотом приветствует она пришельца.
— Выходит, ты одна?..
Девушка кивает, а монах откидывает назад капюшон. Теперь видно, что монах — старый человек. Коричневая сутана его понизу запылилась, на ногах — лапти. Он испытующе разглядывает девушку.
— Неможется тебе?
Девушка чуть поводит плечами, но не смотрит на монаха. Губы ее шевелятся, но слов не разобрать. Монах подходит ближе.
— Теперь узнаю тебя, Вера. Я прослышал о тебе… на ярмарке.
При этих словах девушка вскидывает на него взгляд.
— И что же ты прослышал, святой отец?
— Будто ты уже в невестах ходила, а потом дело затянулось, точно узел на ремешке… И еще будто Ферко Тёрёк берет себе в жены дочку старшего пастуха. Верно это?
Девушка кивнула.
Монах долгое время молчит, а потом берет девушку за подбородок.
— Становись на колени, дочь моя.
Догоревшие угли подернуты серым пеплом. Тополь затих, и по водному зеркалу на дне колодца плывет луна.
Девушка опускается на колени. Она поникла всем телом, из глаз у нее льются слезы, с губ срывается едва уловимый шепот.
Монах тоже становится на колени; голова его покрыта капюшоном, глаза устремлены долу.
Исповедь длится недолго. Монах медленно выпрямляется.
— Ego te absolvo, — говорит он. — Отпускаю тебе грехи твои…
Он осеняет лоб девушки крестным знамением и тяжело поднимается на ноги.
— А с этим негодяем я еще потолкую по душам.
— Нет у меня к нему злобы… Ничего в душе не осталось… И ты не причиняй ему зла, святой отец.
— Пожалуй, ты права, Вера, — по некотором размышлении произносит монах. — Не печалься, все пройдет.
— Я не печалюсь.
— Ступай себе домой с богом… Вот увидишь, со временем все позабудется.
— Да, пойду домой…
Шаги монаха медленно удаляются по направлению к селу, а девушка все еще не поднимается с колен. Угли едва мерцают под пеплом, и лишь лицо девушки светится каким-то очищающим, возвышенным страданием.
Затем она встает и направляется к колодцу.
Тополь испуганно замирает, стихает ветер; из неизмеримой глубины колодца желтым оком взирает луна, но она не в силах удержать решившуюся на последний шаг девушку.
Раздается громкий всплеск воды, и опять все стихает.
Позднее из села доносится пение петухов, а еще чуть погодя ночной сторож нараспев оповещает:
— Ча-ас по полу-уночи-и!..
Ветер делает разворот и теперь заходит с севера, с холодным любопытством проносится над округой.
— Михайлов день, — подсвистывает он на лету. — Михайлов день… Я побывал во Времени и не могу забыть… Не могу уйти совсем и больше не вернуться…
— Только в эту пору… — как бы в утешение шелестит Бузина. — Только этой ночью.
— Давнее лето, давно минувшее лето… Сколько их было-прошло!.. — Как бы сам себе шепчет ветер. — Вернутся ли остальные?
— Тебе ли спрашивать? — вздыхает Бузина, которая из большого, раскидистого куста успела превратиться в дерево с мощным стволом. — Тебе ли об этом спрашивать, когда ты сам приносишь их из прошлого? Неужели ты не слышишь, когда приносишь их? Вот только ты почему-то не все минувшие лета возвращаешь из прошлого, выхватываешь то одно, то другое.
— Ты думаешь, я один? Нас, ветров, много — повсюду свой и в каждом месте разный. Летаем, носимся над самой землей и под облаками, сталкиваемся друг с дружкой, кружим вперемешку и разлетаемся прочь, в разные стороны, и все же мы — единое целое…
— Не отдохнуть ли мне в твоей кроне, Тополь, — устало шепнул под конец ветер и мягко опустился на тополиные ветви.
Внезапно наступила тишина, и теперь отчетливо слышался скрип колес тяжело груженной телеги и лошадиный топот. Шум постепенно приближался, и мягкий отзвук его угасал здесь, на площадке под развесистым деревом. Ветер притаился не шелохнувшись, и только листья порой слегка вздрагивали, напряженно прислушиваясь. Туман легкой дымкой окутал округу, но затем постепенно сполз в низину к камышам. И тогда развиднелось повсюду. Колодезный журавль, Тополь, Бузина — все они обрели тени, даже поилка, рядом с которой в лужице словно застыла луна; а в небе ярко засветились звезды.
Большая крытая повозка кряхтя тащила за собой свою тень, и вдруг — словно ей надоело надрываться — одно колесо у нее надломилось, и повозка встала под тополем. Лошади, чуя близость воды, поводили ноздрями, а под парусиновым пологом кто-то осторожно шевельнулся.
— Мари! — тихо произнес мужчина, обращаясь к кому-то в глубине повозки. — Вы спите себе, придется нам тут заночевать. Одно колесо надо будет поправить — если оно отскочит, то вся повозка завалится. В потемках да в одиночку мне с ним не управиться.
— Ах ты, господи боже! — шепотом вздохнула женщина.
— Хоть божись, хоть молись, от этого колесо лучше не станет. Спи-ка лучше!
— У-у-ух! — прокричал вдруг на вершине старого дерева какой-то небольшой филин. — Может, человек разложит костер? Я так люблю смотреть на огонь!..
— Ишь, разгалделся, как бы беды не накликал!..
— Тише, ребенка разбудишь!
— Отправлялся бы ты, сычик, на охоту! — зашелестела Бузина. — Без тебя у нас так тихо было…
Заслышав шелест, человек протянул руку назад и вытащил громоздкое, длинное ружье; тут сычик вспорхнул и скрылся в ночи.
Человек положил на колени ружье, достал огниво, и при свете одной-двух высеченных искр исследовал запал.
— Зябко мне, — прошептала женщина.
— Мне тоже не жарко. Пожалуй, разведу костер.
Мужчина осторожно положил ружье на облучок и слез с повозки.
— Ты пока оставайся тут, я тебя позову, как все готово будет…
Ветер шевельнулся в листве Тополя.
— Надо ему помочь, — прошептал он и принялся раздувать трут, который лишь дымил в руках человека, не в силах поджечь влажную траву, подсунутую под сухие сучья. Человек дул, а ветер ему помогал. И вот наконец затеплился робкий, слабенький огонек. Моргнул, вспыхнул и принялся лизать сухие листья, пробрался по ним и побежал дальше по веточкам растопки.
— Ну наконец-то! — человек поднялся от костерка. — Принесу еще веток, теперь в темноте хоть малость видно…
— Далеко не уходи…
Под Тополем и вокруг Бузины послышался шорох, возня, треск ломаемых сучьев, и вскоре мужчина притащил целую охапку наспех собранного топлива. Он торопливо подбросил веток в огонь, затем взобрался на облучок и положил ружье на колени.
— Не пугайся, — сказал он очень тихо. — Сюда идут. Я слышал шаги.
Послышался боязливый вздох женщины, негромкий щелчок затвора, а затем в круг света, отбрасываемый разгоревшимся костром, вошли трое. Пришельцы встали у костра и принялись греть руки, словно повозки тут и вовсе не было.
Дуло ружья медленно повернулось к ним.
— Не продаются лошадки? — спросил один из пришельцев; по сравнению с двумя другими парнями он казался постарше. Вопрос свой он задал так, будто обращался к огню.
Человек в повозке не ответил.
— Ружье-то и у нас имеется.
Женщина под парусиной дрожала всем телом.
И тут один из парней словно бы ненароком двинулся в тень, заходя к задку повозки. Лицо мужчины, сидящего в повозке, приобрело желтоватый оттенок, однако это было не выражением страха, а скорее проявлением ярости человека, решившегося на крайний шаг.
Незнакомец постарше грел руки у огня, а когда парень скрылся за повозкой, взглянул на другого своего спутника.
— Лошадей надо выпрячь, ежели они не продаются…
Дуло ружья поднялось кверху.
— Стой, не то убью! — яростно прохрипел хозяин повозки, и наступила тишина, исполненная столь глубокого напряжения, что даже слабое подрагивание парусины казалось нестерпимым шумом.
Лицо парня дрогнуло. Прикрывая страх какой-то отчаянной удалью, он шевельнулся было, чтобы выполнить повеление старшего, но вдруг остановился как вкопанный.
Из тени впереди повозки вышел худой, седоволосый старик. Остановившись в кругу света, он окинул взглядом повозку, взглянул на обоих людей у костра и тихо проговорил:
— Ступайте прочь.
Парень с облегчением вздохнул, но тот, что постарше, не торопился подчиниться приказу.
— Я было подумал…
Старик даже не взглянул в его сторону.
— Сказано вам — ступайте прочь…
И он направился к повозке. А парни со своим вожаком скрылись в темноте.
— Видать, я подоспел аккурат вовремя. Ружье можно спрятать, ведь мы вроде бы знакомы…
Сидевший в повозке человек отложил ружье в сторону, соскочил на землю и протянул старику руку, хотя уголки рта у него все еще подрагивали.
— Мы встречались в конторе…
— Верно. Ваша милость — новый мельник. — Старик пожал протянутую ему руку. — Ребята, видать, выпили лишку. Вот я ужо с ними потолкую.
— Да, эти лошади могли дорого обойтись им…
— Забудьте об этом. Мое имя — Петер. А еще и так кличут: старый Петер.
— Стало быть, это и есть Ценде? — спросил мельник.
— Оно самое.
Лицо мельника смягчилось.
— Иди сюда, Мари, погрейся, — обернувшись к повозке, позвал он жену, и опять обратился к старику: — Тогда мне велено вам кое-что передать.
— Я так и думал…
— «На лошади пашут, да рот ей не завяжут», — вот и все слова.
— Не завяжут — это уж точно!
— И вовек не завязать! Дай-ка фляжку, Мари, и подстилку какую-нибудь…
Женщина подает из-под полога фляжку и грубой шерсти одеяло, а затем и сама выбирается наружу. Она все еще дрожит, и лицо у нее совсем бледное.
— Никак, перепугались, ваша милость? Ничего, раз в жизни случается. Но только один-разъединственный раз! А потом хоть шелковые платки расстилайте на мельничной плотине. Ежели ветер не унесет, то никто другой к ним не притронется.
Люди мирно сидят на шерстяной подстилке, жарко пылает костер, ветер, глубоко вздохнув напоследок, уснул в кроне Тополя, и лишь Бузина время от времени тихонько шепчет что-то.
— Мельница новая, — говорит старик. — Жить вам на ней и трудиться до самой глубокой старости.
— А каков здешний управитель?
— С ним можно ладить. Конечно, ежели какой работник провинится, он и накричит, а под горячую руку и стукнуть может — не без того. Однако же расплачивается как положено, вина попросишь — и вина даст… Скотину в наших краях не угоняют. Цыгане как-то раз попробовали…
— Значит, не слишком придирчивый этот управитель? — допытывается мельник.
— Нет. Но на хорошую мучицу, должно быть, рассчитывает.
— Коли рассчитывает, так и получит.
— Ну, а ежели хозяйка к престольному празднику гуся пошлет пожирнее…
— Чего ж не послать! — кивает женщина. — И не одного, а двух гусей можно…
— А больше ничего и не требуется.
— Со святыми отцами как уживаетесь? — продолжал выспрашивать мельник.
— Нам приходится дело иметь только с ихним управителем. Ну, на рождество, на пасху да на престольный праздник, знамо дело, ходим к службе. Вам тоже по этим дням надобно в храме показываться…
— Уж конечно, — подтвердила женщина.
— Ну, а большего с вас и не спросят.
С лица женщины уже сошла неестественная бледность.
— Благослови вас бог, дядюшка Петер! — облегченно вздыхает она. — Не подоспей вы вовремя…
— Я вас у мельницы поджидал… Почему вы тут застряли…
— Колесо расшаталось. Не остановись мы, повозка могла опрокинуться. Да и дорогу я плохо знаю… а у нас дите малое…
Старик внимательно всматривается в темноту, словно увидел или услышал кого-то.
— Должно быть, старый Ферко, — поясняет он и негромко зовет: — Дядюшка Ферко!
Зашуршала трава, и из-за Бузины вынырнула какая-то фигура. Человек медленно приближался, опираясь на длинный пастуший посох, украшенный резной головой барана. И вот у костра остановился дряхлый старец с длинными седыми волосами, одетый в лапти и крестьянские порты. Его водянистые глаза невидяще уставились на огонь, а затем поочередно остановились на каждом из троих, сидящих у костра.
— Вечер добрый, — сказал он и как-то странно огляделся вокруг, даже обернулся назад, в темноту.
— Петер, сынок, не видал Веру?
— Разве она не домой пошла?
— Домой?..
— Куда же еще! Мы с ней вместе с ярмарки уходили. Она уже, должно быть, вернулась. А вы домой не заходили?
Старик перевел взгляд на огонь.
— Я думал, она тут, у колодца, — неуверенно сказал он.
— Чего ей тут делать!.. Дома она, больше ей негде быть, вас дожидается… Ужин, небось, перестоял, и Вера за вас тревожится, поди места себе не находит.
В глазах старика мелькнула какая-то робкая, печальная радость.
— Спасибо тебе, что надоумил старика! Храни вас господь, — он поднял руку в прощальном жесте и повернул прочь.
Все трое молча смотрели ему вслед, и лишь чуть погодя дядюшка Петер проговорил очень тихо, как бы в ответ на невысказанный вопрос мельника и его жены.
— Потом расскажу, — шепнул он, — а то старик иной раз подслушивает… Значит, колесо у вас отказало, — громко произнес он.
— Вот я и говорю, — подхватил мельник. — Запасное-то у нас есть, но мне не с руки было в потемках возиться, менять колесо. И дите жалко было со сна поднимать, да и с пути в темноте можно сбиться… Угодишь в болото, так на том и отъездишься.